Неточные совпадения
Под буквой С — пальмовый лес, луна, показывающая, что
дело происходит ночью, и на переднем плане спит стоя, прислонясь к дереву, огромный слон, с хоботом и клыками, как и быть должно слону, а внизу два голых негра ручной пилой подпиливают пальму у корня, а
за ними десяток негров с веревками и крючьями.
С первых же
дней посадила меня
за французский учебник, кормя в это время конфетами.
Ну, какое
дело Суворову до ссыльных? Если же таковые встречались у собутыльников
за столом — среди гостей, — то при встречах он раскланивался с ними как со знакомыми. Больше половины вологжан-студентов были высланы
за политику из столицы и жили у своих родных, и весь город был настроен революционно.
И мигнул боцману. Ну, сразу
за здраю-желаю полсотни горячих всыпали.
Дело привычное, я и глазом не моргнул, отмолчался. Понравилось Фофану. Встаю, обеими руками, согнувшись, подтягиваю штаны, а он мне...
Фофан меня лупил
за всякую малость. Уже просто человек такой был, что не мог не зверствовать. И вышло от этого его характера вот какое
дело. У берегов Японии, у островов каких-то, Фофан приказал выпороть
за что-то молодого матроса, а он болен был, с мачты упал и кровью харкал. Я и вступись
за него, говорю, стало быть, Фофану, что лучше меня, мол, порите, а не его, он не вынесет… И взбеленился зверяга…
За то, что он фискалил и жаловался на меня, я посадил его в чан, где на
дне была вода и куда я накидал полсотни лягушек.
Надо сразу! Первое
дело, не давать раздумываться. А в лодку сели, атамана выбрали, поклялись стоять всяк
за свою станицу и слушаться атамана, —
дело пойдет. Ни один станичник еще своему слову не изменял.
Нашлись предатели, которые хозяевам рассказали о том, кто такой Репка, и
за два
дня до нашего привода в Рыбинск Репку подкараулили одного в городе, арестовали его, напав целой толпой городовых, заключили в тюремный замок, в одиночку, заковав в кандалы.
После, уже в Ярославле, при расставании с отцом, когда
дело поступления в полк было улажено, а он поехал в Вологду
за моими бумагами, я отдал ему оригинал моего стихотворения «Бурлаки», написанного на «Велизарии».
За словесностью шло фехтование на штыках, после которого солдаты, спускаясь с лестницы, держались
за стенку, ноги не гнутся! Учителем фехтования был прислан из учебного батальона унтер-офицер Ермилов, великий мастер своего
дела.
Обыкновенно он исчезал из лагерей. Зимой это был самый аккуратный служака, но чуть лед на Волге прошел — заскучает, ходит из угла в угол, мучится, а как перешли в лагерь, — он недалеко от Полупленной рощи, над самой рекой, — Орлова нет как нет.
Дня через три-четыре явится веселый, отсидит, и опять
за службу. Последняя его отлучка была в прошлом году, в июне. Отсидел он две недели в подземном карцере и прямо из-под ареста вышел на стрельбу. Там мы разговорились.
— Смирр-но! — загремел фельдфебель. В подтянувшееся каре вошли ефрейторы и батальонный командир, майор — «Кобылья Голова», общий любимец, добрейший человек, из простых солдат. Прозвание же ему дали солдаты в первый
день, как он появился перед фронтом,
за его длинную, лошадиную голову. В настоящее время он исправлял должность командира полка. Приняв рапорт дежурного, он приказал ротному...
В полиции, под Лефортовской каланчой, дежурный квартальный, расправившись с пьяными мастеровыми, которых, наконец, усадили
за решетки, составил протокол «о неизвестно кому принадлежащем младенце, по видимости, мужского пола и нескольких
дней от рождения, найденном юнкером Гиляровским, остановившимся по своей надобности в саду Лефортовского госпиталя и увидавшим оного младенца под кустом». Затем было написано постановление, и ребенка на извозчике немедленно отправили с мушкетером в воспитательный дом.
Опять он пригласил меня к себе, напоил и накормил, но решения я не переменил, и через два
дня мне вручили послужной список, в котором была строка, что я из юнкерского училища уволен и препровожден обратно в полк
за неуспехи в науках и неудовлетворительное поведение.
— А ты к нам наймайся. У нас вчерась одного
за пьянство разочли…
Дело немудрое, дрова колоть, печи топить,
за опилками съездить на пристань да шваброй полы мыть…
На другой
день во время большой перемены меня позвал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы на турнике и на трапеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался на лестницу, притягиваясь на одной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось
за мной прозвище...
— Не видишь — на Кудыкину гору, чертей
за хвост ловить, — огрызнулся на него бродяга. — Да твое ли это
дело! Допрашивать-то твое
дело? Ты кто такой?
— Топор-то у меня стащил… И заперто было… Сидим это… перед Рождеством
дело… Поужинали… Вдруг стучит. Если бы знали, что бродяга, в жисть не отперли бы. «Кто это?» — спрашиваю. А он из-за двери-то: «Нет ли продажного холста?»
Показал мне прием, начал резать, но клейкий кубик, смассовавшийся в цемент, плохо поддавался, приходилось сперва скоблить. Начал я.
Дело пошло сразу. Не успел Иваныч изрезать половину, как я кончил и принялся
за вторую. Пот с меня лил градом. Ладонь правой руки раскраснелась, и в ней чувствовалась острая боль — предвестник мозолей.
И
за все время он не сказал почти ни с кем ни слова, ни на что не отзывался. Драка ли в казарме, пьянство ли, а он как не его
дело, лежит и молчит.
Получив жалованье, лохматые кубовщики тотчас же отправляются на рынок, закупают белье, одежонку, обувь — и прямо, одевшись на рынке, отправляются в Будилов трактир и по другим кабакам, пропивают сначала деньги, а потом спускают платье и в «сменке до седьмого колена» попадают под шары и приводятся на другой
день полицейскими на завод, где контора уплачивает тайную мзду квартальному
за удостоверение беспаспортных.
— Рождеством я заболел, — рассказывал Улан, — отправили меня с завода в больницу, а там конвойный солдат признал меня, и попал я в острог как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют… Простое
дело — подлез под забор и драла… Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там
за халат эту сменку добил. Потом на завод узнать о Репке — сказали, что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал… Я в больницу вчера.
Огромное здание полицейского управления с высоченной каланчой. Меня ввели в пустую канцелярию. По случаю воскресного
дня никого не было, но появились коротенький квартальный и какой-то ярыга с гусиным пером
за ухом.
Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу… Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги,
за черной водой еще чернее воды линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано
дело, что зря болтать!
Но бывают гнилые зимы, с оттепелями, дождями и гололедицей. Это гибель для табунов — лед не пробьешь, и лошади голодают. Мороза лошадь не боится — обросшие, как медведь, густой шерстью, бродят табуны в открытой степи всю зиму и тут же, с конца февраля, жеребятся. Но плохо для лошадей в бураны. Иногда они продолжаются неделями — и
день и ночь метет, ничего
за два шага не видно: и сыпет, и кружит, и рвет, и заносит моментально.
На другой
день в 9 утра я пришел в казармы. Опухший, должно быть, от бессонной ночи Инсарский пришел вслед
за мной.
— Пан-ымаешь, вниз головой со скалы, в кусты нырнул, загремел по камням, сам, сам слышал… Меня
за него чуть под суд не отдали… Приказано было мне достать его живым или мертвым… Мы и мертвого не нашли… Знаем, что убился, пробовал спускаться, тело искать, нельзя спускаться, обрыв, а внизу глубина,
дна не видно… Так и написали в рапорте, что убился в бездонной пропасти… Чуть под суд не отдали.
Кочетова, с которым уже встречались в отряде, я разбудил. Он целыми
днями слонялся по лесу или спал. Я принес с собой три бутылки спирта, и мы пробеседовали далеко
за полночь. Он жаловался на тоскливую болотную стоянку, где, кроме бакланов да бабы-птицы, разгуливавшей по песчаной косе недалеко от бивака, ничего не увидишь. Развлечения — охота на бакланов, и только, а ночью кругом чекалки завывают,
за душу тянут…
Я пользовался общей любовью и, конечно, никогда ни с кем не ссорился, кроме единственного случая
за все время, когда одного франта резонера, пытавшегося совратить с пути молоденькую актрису, я отвел в сторону и прочитал ему такую нотацию, с некоторым обещанием, что на другой
день он не явился в театр, послал отказ и уехал из Пензы.
И вот после анонса,
дней за пять до бенефиса, облекся я, сняв черкеску, в черную пару, нанял лучшего лихача, единственного на всю Пензу, Ивана Никитина, и с программами и книжкой билетов, уже не в «удобке», а в коляске отправился скрепя сердце первым
делом к губернатору. Тут мне посчастливилось в подъезде встретить Лидию Арсеньевну…
И действительно, были в своей бесплатной губернаторской ложе и прислали в
день бенефиса в кассу на мое имя конверт с губернаторской визитной карточкой и приложением новой четвертной
за ложу.
На другой
день я засиделся у Дмитриева далеко
за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна, такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня приветливо… Кое-что я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого.
Россия хлынула на выставку, из-за границы понаприехали. У входа в праздничные
дни давка. Коренные москвичи возмущаются, что приходится входить поодиночке сквозь невиданную дотоле здесь контрольную машину, турникет, которая, поворачиваясь, потрескивает. Разыгрываются такие сцены...
И вот целый
день пылишься на выставке, а вечера отдыхаешь в саду «Эрмитажа» Лентовского, который забил выставку своим успехом: на выставке, — стоившей только правительству, не считая расходов фабрикантов, более двух миллионов рублей, — сборов было
за три месяца около 200 000 рублей, а в «Эрмитаже»
за то же самое время 300 000 рублей.
Лентовским любовались, его появление в саду привлекало все взгляды много лет, его гордая стремительная фигура поражала энергией, и никто не знал, что, прячась от ламп Сименса и Гальске и ослепительных свечей Яблочкова, в кустах,
за кассой, каждый
день, по очереди, дежурят три черных ворона, три коршуна, «терзающие сердце Прометея»…
К трем часам
дня я и сотрудник «Московского листка» Герзон сидели
за столом вдвоем и закусывали перед обедом. Входит Пастухов, сияющий.
— Ну заварили вы кашу. Сейчас один из моих агентов вернулся… Рабочие никак не успокоятся, а фабрикантам в копеечку влетит… приехал сам прокурор судебной палаты на место… Сам ведет строжайшее следствие…
За укрывательство кое-кто из властей арестован, потребовал перестройки казармы и улучшения быта рабочих, сам говорил с рабочими, и это только успокоило их.
Дело будет разбираться во Владимирском суде.
Я залез под вагон соседнего пустого состава и наблюдал
за платформой, по которой металось разное начальство, а старик Сергей Иванович Игнатов с седыми баками, начальник станции, служивший с первого
дня открытия дороги, говорил двум инженерам...