Неточные совпадения
Не
говоря ни слова, встал он
с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого
с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и всё ни слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
Встреча
с кумовьями, давно не видавшимися, выгнала на время из головы это неприятное происшествие, заставив наших путешественников
поговорить об ярмарке и отдохнуть немного после дальнего пути.
— Так ты думаешь, земляк, что плохо пойдет наша пшеница? —
говорил человек,
с вида похожий на заезжего мещанина, обитателя какого-нибудь местечка, в пестрядевых, запачканных дегтем и засаленных шароварах, другому, в синей, местами уже
с заплатами, свитке и
с огромною шишкою на лбу.
— Эх, хват! за это люблю! —
говорил Черевик, немного подгулявши и видя, как нареченный зять его налил кружку величиною
с полкварты и, нимало не поморщившись, выпил до дна, хватив потом ее вдребезги. — Что скажешь, Параска? Какого я жениха тебе достал! Смотри, смотри, как он молодецки тянет пенную!..
— А ну, жена, достань-ка там в возу баклажку! —
говорил кум приехавшей
с ним жене, — мы черпнем ее
с добрыми людьми; проклятые бабы понапугали нас так, что и сказать стыдно.
— А! Голопупенко, Голопупенко! — закричал, обрадовавшись, Солопий. — Вот, кум, это тот самый, о котором я
говорил тебе. Эх, хват! вот Бог убей меня на этом месте, если не высуслил при мне кухоль мало не
с твою голову, и хоть бы раз поморщился.
«Ну что, если не сбудется то, что
говорил он? — шептала она
с каким-то выражением сомнения.
— Ну, дочка! пойдем скорее! Хивря
с радости, что я продал кобылу, побежала, —
говорил он, боязливо оглядываясь по сторонам, — побежала закупать себе плахт и дерюг всяких, так нужно до приходу ее все кончить!
Только приезжает из Полтавы тот самый панич в гороховом кафтане, про которого
говорил я и которого одну повесть вы, думаю, уже прочли, — привозит
с собою небольшую книжечку и, развернувши посередине, показывает нам.
Они
говорили только, что если бы одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек
с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних.
— О, не дрожи, моя красная калиночка! Прижмись ко мне покрепче! —
говорил парубок, обнимая ее, отбросив бандуру, висевшую на длинном ремне у него на шее, и садясь вместе
с нею у дверей хаты. — Ты знаешь, что мне и часу не видать тебя горько.
— Постой! полно, Левко. Скажи наперед,
говорил ли ты
с отцом своим?
Голова угрюм, суров
с виду и не любит много
говорить.
— Ай да батько! —
говорил Левко, очнувшись от своего изумления и глядя вслед уходившему
с ругательствами голове.
— Вот я и домой пришел! —
говорил он, садясь на лавку у дверей и не обращая никакого внимания на присутствующих. — Вишь, как растянул вражий сын, сатана, дорогу! Идешь, идешь, и конца нет! Ноги как будто переломал кто-нибудь. Достань-ка там, баба, тулуп, подостлать мне. На печь к тебе не приду, ей-богу, не приду: ноги болят! Достань его, там он лежит, близ покута; гляди только, не опрокинь горшка
с тертым табаком. Или нет, не тронь, не тронь! Ты, может быть, пьяна сегодня… Пусть, уже я сам достану.
— Эге! влезла свинья в хату, да и лапы сует на стол, — сказал голова, гневно подымаясь
с своего места; но в это время увесистый камень, разбивши окно вдребезги, полетел ему под ноги. Голова остановился. — Если бы я знал, —
говорил он, подымая камень, — какой это висельник швырнул, я бы выучил его, как кидаться! Экие проказы! — продолжал он, рассматривая его на руке пылающим взглядом. — Чтобы он подавился этим камнем…
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к голове, который попятился назад и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я не знаю, о чем
говорил ты сего вечера
с Ганною? О! я знаю все. Меня трудно провесть и не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после не прогневайся…
— Слышите ли? —
говорил голова
с важною осанкою, оборотившись к своим сопутникам, — комиссар сам своею особою приедет к нашему брату, то есть ко мне, на обед! О! — Тут голова поднял палец вверх и голову привел в такое положение, как будто бы она прислушивалась к чему-нибудь. — Комиссар, слышите ли, комиссар приедет ко мне обедать! Как думаешь, пан писарь, и ты, сват, это не совсем пустая честь! Не правда ли?
Перекрестился дед, когда слез долой. Экая чертовщина! что за пропасть, какие
с человеком чудеса делаются! Глядь на руки — все в крови; посмотрел в стоявшую торчмя бочку
с водою — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы не испугать детей, входит он потихоньку в хату; смотрит: дети пятятся к нему задом и в испуге указывают ему пальцами,
говоря: «Дывысь, дывысь, маты, мов дурна, скаче!» [Смотри, смотри, мать, как сумасшедшая, скачет! (Прим. Н.В. Гоголя.)]
Ты человек немаловажный: сам, как
говоришь, обедал раз
с губернатором за одним столом.
— Так ты, кум, еще не был у дьяка в новой хате? —
говорил козак Чуб, выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе, мужику
с обросшею бородою, показывавшею, что уже более двух недель не прикасался к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. — Там теперь будет добрая попойка! — продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. — Как бы только нам не опоздать.
«Что людям вздумалось расславлять, будто я хороша? —
говорила она, как бы рассеянно, для того только, чтобы об чем-нибудь поболтать
с собою.
«Чего мне больше ждать? —
говорил сам
с собою кузнец. — Она издевается надо мною. Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова. Но если ж так, не достанется, по крайней мере, другому посмеяться надо мною. Пусть только я наверное замечу, кто ей нравится более моего; я отучу…»
А пойдет ли, бывало, Солоха в праздник в церковь, надевши яркую плахту
с китайчатою запаскою, а сверх ее синюю юбку, на которой сзади нашиты были золотые усы, и станет прямо близ правого крылоса, то дьяк уже верно закашливался и прищуривал невольно в ту сторону глаза; голова гладил усы, заматывал за ухо оселедец и
говорил стоявшему близ его соседу: «Эх, добрая баба! черт-баба!»
— Смейся, смейся! —
говорил кузнец, выходя вслед за ними. — Я сам смеюсь над собою! Думаю, и не могу вздумать, куда девался ум мой. Она меня не любит, — ну, бог
с ней! будто только на всем свете одна Оксана. Слава богу, дивчат много хороших и без нее на селе. Да что Оксана?
с нее никогда не будет доброй хозяйки; она только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться.
— Ты,
говорят, не во гнев будь сказано… — сказал, собираясь
с духом, кузнец, — я веду об этом речь не для того, чтобы тебе нанесть какую обиду, — приходишься немного сродни черту.
Уже внутри ее что-то
говорило, что она слишком жестоко поступила
с ним.
— И голова влез туда же, —
говорил про себя Чуб в недоумении, меряя его
с головы до ног, — вишь как!.. Э!.. — более он ничего не мог сказать.
— Тебя? — произнес запорожец
с таким видом,
с каким
говорит дядька четырехлетнему своему воспитаннику, просящему посадить его на настоящую, на большую лошадь. — Что ты будешь там делать? Нет, не можно. — При этом на лице его выразилась значительная мина. — Мы, брат, будем
с царицей толковать про свое.
— Светлейший обещал меня познакомить сегодня
с моим народом, которого я до сих пор еще не видала, —
говорила дама
с голубыми глазами, рассматривая
с любопытством запорожцев. — Хорошо ли вас здесь содержат? — продолжала она, подходя ближе.
— Як же, мамо!ведь человеку, сама знаешь, без жинки нельзя жить, — отвечал тот самый запорожец, который разговаривал
с кузнецом, и кузнец удивился, слыша, что этот запорожец, зная так хорошо грамотный язык,
говорит с царицею, как будто нарочно, самым грубым, обыкновенно называемым мужицким наречием. «Хитрый народ! — подумал он сам себе, — верно, недаром он это делает».
— Ну, будет
с тебя, вставай! старых людей всегда слушай! Забудем все, что было меж нами! Ну, теперь
говори, чего тебе хочется?
— Нет! нет! мне не нужно черевиков! —
говорила она, махая руками и не сводя
с него очей, — я и без черевиков… — Далее она не договорила и покраснела.
Как им петь, как
говорить про лихие дела: пан их Данило призадумался, и рукав кармазинного [Кармазинный — красного сукна.] жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колышет дитя и не сводит
с него очей, а на незастланную полотном нарядную сукню серою пылью валится вода.
Говорят, что он родился таким страшным… и никто из детей сызмала не хотел играть
с ним.
Говорят, они все готовы были себя продать за денежку сатане
с душою и ободранными жупанами.
— Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны; как вихорь будешь ты летать перед козаками,
с бархатною шапочкою на голове,
с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого — винюсь. Что же ты не даешь руки? —
говорил Данило отцу Катерины, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения.
Воздушная Катерина задрожала. Но уже пан Данило был давно на земле и пробирался
с своим верным Стецьком в свои горы. «Страшно, страшно!» —
говорил он про себя, почувствовав какую-то робость в козацком сердце, и скоро прошел двор свой, на котором так же крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего на сторо́же и курившего люльку. Небо все было засеяно звездами.
— Как хорошо ты сделал, что разбудил меня! —
говорила Катерина, протирая очи шитым рукавом своей сорочки и разглядывая
с ног до головы стоявшего перед нею мужа. — Какой страшный сон мне виделся! Как тяжело дышала грудь моя! Ух!.. Мне казалось, что я умираю…
Еще в прошлом году, когда собирался я вместе
с ляхами на крымцев (тогда еще я держал руку этого неверного народа), мне
говорил игумен Братского монастыря, — он, жена, святой человек, — что антихрист имеет власть вызывать душу каждого человека; а душа гуляет по своей воле, когда заснет он, и летает вместе
с архангелами около Божией светлицы.
Только и ксендз у них на их же стать, и
с виду даже не похож на христианского попа: пьет и гуляет
с ними и
говорит нечестивым языком своим срамные речи.
Катерина сначала не слушала ничего, что
говорил гость; напоследок стала, как разумная, вслушиваться в его речи. Он повел про то, как они жили вместе
с Данилом, будто брат
с братом; как укрылись раз под греблею от крымцев… Катерина все слушала и не спускала
с него очей.
— То Карпатские горы! —
говорили старые люди, — меж ними есть такие,
с которых век не сходит снег, а тучи пристают и ночуют там.
Учитель российской грамматики, Никифор Тимофеевич Деепричастие,
говаривал, что если бы все у него были так старательны, как Шпонька, то он не носил бы
с собою в класс кленовой линейки, которою, как сам он признавался, уставал бить по рукам ленивцев и шалунов.
«У меня-с, —
говорил он обыкновенно, трепля себя по брюху после каждого слова, — многие пляшут-с мазурку; весьма многие-с; очень многие-с».
— А позвольте спросить,
с кем имею честь
говорить? — продолжал толстый приезжий.
— Действительно, вы изволите
говорить совершенную-с правду. Иная точно бывает… — Тут он остановился, как бы не прибирая далее приличного слова.
«Весьма
с большим характером Василиса Кашпоровна!» —
говорили женихи, и были совершенно правы, потому что Василиса Кашпоровна хоть кого умела сделать тише травы.
— А! Иван Федорович! — закричал толстый Григорий Григорьевич, ходивший по двору в сюртуке, но без галстука, жилета и подтяжек. Однако ж и этот наряд, казалось, обременял его тучную ширину, потому что пот катился
с него градом. — Что же вы
говорили, что сейчас, как только увидитесь
с тетушкой, приедете, да и не приехали? — После сих слов губы Ивана Федоровича встретили те же самые знакомые подушки.
— Не
с Иваном ли Федоровичем, господином Шпонькою, имею честь
говорить?