Неточные совпадения
«Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо! что ты думаешь, доедет
то колесо, если б случилось,
в Москву или
не доедет?» — «Доедет», — отвечал другой.
Как
в просвещенной Европе, так и
в просвещенной России есть теперь весьма много почтенных людей, которые без
того не могут покушать
в трактире, чтоб
не поговорить с слугою, а иногда даже забавно пошутить над ним.
Впрочем, приезжий делал
не всё пустые вопросы; он с чрезвычайною точностию расспросил, кто
в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, — словом,
не пропустил ни одного значительного чиновника; но еще с большею точностию, если даже
не с участием, расспросил обо всех значительных помещиках: сколько кто имеет душ крестьян, как далеко живет от города, какого даже характера и как часто приезжает
в город; расспросил внимательно о состоянии края:
не было ли каких болезней
в их губернии — повальных горячек, убийственных каких-либо лихорадок, оспы и
тому подобного, и все так обстоятельно и с такою точностию, которая показывала более, чем одно простое любопытство.
Коцебу,
в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие лица были и
того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже до цены партера и узнал, что афиша была напечатана
в типографии губернского правления, потом переворотил на другую сторону: узнать, нет ли там чего-нибудь, но,
не нашедши ничего, протер глаза, свернул опрятно и положил
в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать все, что ни попадалось.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил,
то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его
в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он
не значащий червь мира сего и
не достоин
того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши
в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова
в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было
то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат,
в другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем,
не без приятности.
Словом, ни одного часа
не приходилось ему оставаться дома, и
в гостиницу приезжал он с
тем только, чтобы заснуть.
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем
в городе, и оно держалось до
тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят
в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает,
не привело
в совершенное недоумение почти всего города.
Это займет, впрочем,
не много времени и места, потому что
не много нужно прибавить к
тому, что уже читатель знает,
то есть что Петрушка ходил
в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать
не раздеваясь, так, как есть,
в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже
в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что
в этой комнате лет десять жили люди.
Что думал он
в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош,
не надоело тебе сорок раз повторять одно и
то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек
в то время, когда барин ему дает наставление.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога
в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так,
то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный,
в два этажа, господский дом,
в котором,
то есть, живет сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и
не было.
Для пополнения картины
не было недостатка
в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на
то что голова продолблена была до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки.
В первую минуту разговора с ним
не можешь
не сказать: «Какой приятный и добрый человек!»
В следующую за
тем минуту ничего
не скажешь, а
в третью скажешь: «Черт знает что такое!» — и отойдешь подальше; если ж
не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места
в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше
той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о
том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего
не было.
— И знаете, Павел Иванович! — сказал Манилов, явя
в лице своем выражение
не только сладкое, но даже приторное, подобное
той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. — Тогда чувствуешь какое-то,
в некотором роде, духовное наслаждение… Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором…
— Я?.. нет, я
не то, — сказал Манилов, — но я
не могу постичь… извините… я, конечно,
не мог получить такого блестящего образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении;
не имею высокого искусства выражаться… Может быть, здесь…
в этом, вами сейчас выраженном изъяснении… скрыто другое… Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога?
Последние слова понравились Манилову, но
в толк самого дела он все-таки никак
не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук так сильно, что
тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел, и больше ничего.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно
в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и
в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и
не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и
то в минуту самого головоломного дела.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому
в глаза,
в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак
не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что
тот уже
не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что
не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался
в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте,
не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если
не в одном доме,
то, по крайней мере,
в самом ближайшем соседстве.
Так как русский человек
в решительные минуты найдется, что сделать,
не вдаваясь
в дальние рассуждения,
то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: «Эй вы, други, почтенные!» — и пустился вскачь, мало помышляя о
том, куда приведет взятая дорога.
— Нет, барин, как можно, чтоб я был пьян! Я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с хорошим человеком можно поговорить,
в том нет худого; и закусили вместе. Закуска
не обидное дело; с хорошим человеком можно закусить.
Надобно сказать, что у нас на Руси если
не угнались еще кой
в чем другом за иностранцами,
то далеко перегнали их
в умении обращаться.
Француз или немец век
не смекнет и
не поймет всех его особенностей и различий; он почти
тем же голосом и
тем же языком станет говорить и с миллионщиком, и с мелким табачным торгашом, хотя, конечно,
в душе поподличает
в меру перед первым.
— Да кто же говорит, что они живые? Потому-то и
в убыток вам, что мертвые: вы за них платите, а теперь я вас избавлю от хлопот и платежа. Понимаете? Да
не только избавлю, да еще сверх
того дам вам пятнадцать рублей. Ну, теперь ясно?
— Нет, этого-то я
не думаю. Что ж
в них за прок, проку никакого нет. Меня только
то и затрудняет, что они уже мертвые.
— Ну, видите, матушка. А теперь примите
в соображение только
то, что заседателя вам подмасливать больше
не нужно, потому что теперь я плачу за них; я, а
не вы; я принимаю на себя все повинности. Я совершу даже крепость на свои деньги, понимаете ли вы это?
Как зарубил что себе
в голову,
то уж ничем его
не пересилишь; сколько ни представляй ему доводов, ясных как день, все отскакивает от него, как резинный мяч отскакивает от стены.
— Нет, матушка
не обижу, — говорил он, а между
тем отирал рукою пот, который
в три ручья катился по лицу его. Он расспросил ее,
не имеет ли она
в городе какого-нибудь поверенного или знакомого, которого бы могла уполномочить на совершение крепости и всего, что следует.
Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится
в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредет
в голову.
Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами, зевающей за недочитанной книгой
в ожидании остроумно-светского визита, где ей предстанет поле блеснуть умом и высказать вытверженные мысли, мысли, занимающие по законам моды на целую неделю город, мысли
не о
том, что делается
в ее доме и
в ее поместьях, запутанных и расстроенных благодаря незнанью хозяйственного дела, а о
том, какой политический переворот готовится во Франции, какое направление принял модный католицизм.
Чичиков узнал Ноздрева,
того самого, с которым он вместе обедал у прокурора и который с ним
в несколько минут сошелся на такую короткую ногу, что начал уже говорить «ты», хотя, впрочем, он с своей стороны
не подал к
тому никакого повода.
— А ведь будь только двадцать рублей
в кармане, — продолжал Ноздрев, — именно
не больше как двадцать, я отыграл бы всё,
то есть кроме
того, что отыграл бы, вот как честный человек, тридцать тысяч сейчас положил бы
в бумажник.
Это
не то что прокурор и все губернские скряги
в нашем городе, которые так и трясутся за каждую копейку.
Еще
не успеешь открыть рта, как они уже готовы спорить и, кажется, никогда
не согласятся на
то, что явно противуположно их образу мыслей, что никогда
не назовут глупого умным и что
в особенности
не согласятся плясать по чужой дудке; а кончится всегда
тем, что
в характере их окажется мягкость, что они согласятся именно на
то, что отвергали, глупое назовут умным и пойдут потом поплясывать как нельзя лучше под чужую дудку, — словом, начнут гладью, а кончат гадью.
— Маловато, барин, — сказала старуха, однако ж взяла деньги с благодарностию и еще побежала впопыхах отворять им дверь. Она была
не в убытке, потому что запросила вчетверо против
того, что стоила водка.
Так как разговор, который путешественники вели между собою, был
не очень интересен для читателя,
то сделаем лучше, если скажем что-нибудь о самом Ноздреве, которому, может быть, доведется сыграть
не вовсе последнюю роль
в нашей поэме.
В картишки, как мы уже видели из первой главы, играл он
не совсем безгрешно и чисто, зная много разных передержек и других тонкостей, и потому игра весьма часто оканчивалась другою игрою: или поколачивали его сапогами, или же задавали передержку его густым и очень хорошим бакенбардам, так что возвращался домой он иногда с одной только бакенбардой, и
то довольно жидкой.
И что всего страннее, что может только на одной Руси случиться, он чрез несколько времени уже встречался опять с
теми приятелями, которые его тузили, и встречался как ни
в чем
не бывало, и он, как говорится, ничего, и они ничего.
Если же этого
не случится,
то все-таки что-нибудь да будет такое, чего с другим никак
не будет: или нарежется
в буфете таким образом, что только смеется, или проврется самым жестоким образом, так что наконец самому сделается совестно.
Ноздрев повел их
в свой кабинет,
в котором, впрочем,
не было заметно следов
того, что бывает
в кабинетах,
то есть книг или бумаги; висели только сабли и два ружья — одно
в триста, а другое
в восемьсот рублей.
«Что бы такое сказать ему?» — подумал Чичиков и после минутного размышления объявил, что мертвые души нужны ему для приобретения весу
в обществе, что он поместьев больших
не имеет, так до
того времени хоть бы какие-нибудь душонки.
Несмотря, однако ж, на такую размолвку, гость и хозяин поужинали вместе, хотя на этот раз
не стояло на столе никаких вин с затейливыми именами. Торчала одна только бутылка с каким-то кипрским, которое было
то, что называют кислятина во всех отношениях. После ужина Ноздрев сказал Чичикову, отведя его
в боковую комнату, где была приготовлена для него постель...
— Да шашку-то, — сказал Чичиков и
в то же время увидел почти перед самым носом своим и другую, которая, как казалось, пробиралась
в дамки; откуда она взялась, это один только Бог знал. — Нет, — сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с тобой нет никакой возможности играть! Этак
не ходят, по три шашки вдруг.
Услыша эти слова, Чичиков, чтобы
не сделать дворовых людей свидетелями соблазнительной сцены и вместе с
тем чувствуя, что держать Ноздрева было бесполезно, выпустил его руки.
В это самое время вошел Порфирий и с ним Павлушка, парень дюжий, с которым иметь дело было совсем невыгодно.
Осведомившись
в передней, вошел он
в ту самую минуту, когда Чичиков
не успел еще опомниться от своего страха и был
в самом жалком положении,
в каком когда-либо находился смертный.
Пьян ты, что ли?» Селифан почувствовал свою оплошность, но так как русский человек
не любит сознаться перед другим, что он виноват,
то тут же вымолвил он, приосанясь: «А ты что так расскакался? глаза-то свои
в кабаке заложил, что ли?» Вслед за сим он принялся отсаживать назад бричку, чтобы высвободиться таким образом из чужой упряжи, но
не тут-то было, все перепуталось.
— Садись-ка ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй!» Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на
тот исполинский самовар,
в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть
не пригнулся под ним до земли.
Везде, где бы ни было
в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз встретится на пути человеку явленье,
не похожее на все
то, что случалось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит
в нем чувство,
не похожее на
те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь.