Неточные совпадения
Коцебу, в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие лица были и того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже
до цены партера и узнал, что афиша была напечатана в типографии губернского правления, потом переворотил на другую сторону: узнать, нет ли там чего-нибудь, но,
не нашедши ничего, протер глаза, свернул опрятно и положил в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать все, что ни попадалось.
Они сели за зеленый стол и
не вставали уже
до ужина.
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось
до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает,
не привело в совершенное недоумение почти всего города.
Для пополнения картины
не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на то что голова продолблена была
до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки.
Чичиков, услышавши, что дело уже дошло
до именин сердца, несколько даже смутился и отвечал скромно, что ни громкого имени
не имеет, ни даже ранга заметного.
Неизвестно,
до чего бы дошло взаимное излияние чувств обоих приятелей, если бы вошедший слуга
не доложил, что кушанье готово.
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который
не выпускал изо рта трубки
не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога,
до сих пор так здоров, как нельзя лучше.
Мысль о ней как-то особенно
не варилась в его голове: как ни переворачивал он ее, но никак
не мог изъяснить себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось
до самого ужина.
— Нет, барин, нигде
не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню
не песню, но что-то такое длинное, чему и конца
не было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца
до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло
до того, что он начал называть их наконец секретарями.
Оставшись один, он
не без удовольствия взглянул на свою постель, которая была почти
до потолка.
У нас
не то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с тем, у которого их триста, а с тем, у которого их триста, будут говорить опять
не так, как с тем, у которого их пятьсот, а с тем, у которого их пятьсот, опять
не так, как с тем, у которого их восемьсот, — словом, хоть восходи
до миллиона, всё найдутся оттенки.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар,
до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и
не на чем.
— Нет, брат, ты
не ругай меня фетюком, — отвечал зять, — я ей жизнью обязан. Такая, право, добрая, милая, такие ласки оказывает…
до слез разбирает; спросит, что видел на ярмарке, нужно всё рассказать, такая, право, милая.
— Так вот же:
до тех пор, пока
не скажешь,
не сделаю!
«Что бы такое сказать ему?» — подумал Чичиков и после минутного размышления объявил, что мертвые души нужны ему для приобретения весу в обществе, что он поместьев больших
не имеет, так
до того времени хоть бы какие-нибудь душонки.
— Садись-ка ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй!» Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть
не пригнулся под ним
до земли.
Пошли в гостиную, где уже очутилось на блюдечке варенье — ни груша, ни слива, ни иная ягода,
до которого, впрочем,
не дотронулись ни гость, ни хозяин.
И что по существующим положениям этого государства, в славе которому нет равного, ревизские души, окончивши жизненное поприще, числятся, однако ж,
до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом
не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и
не увеличить сложность и без того уже весьма сложного государственного механизма…
А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что
не лезет за словом в карман,
не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног
до головы!
Казалось, гость был для нее в диковинку, потому что она обсмотрела
не только его, но и Селифана, и лошадей, начиная с хвоста и
до морды.
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом
не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зубах своих еще
до нашествия на Москву французов.
Александра Степановна как-то приезжала раза два с маленьким сынком, пытаясь, нельзя ли чего-нибудь получить; видно, походная жизнь с штабс-ротмистром
не была так привлекательна, какою казалась
до свадьбы.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными
до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.
— Как же, а я приказал самовар. Я, признаться сказать,
не охотник
до чаю: напиток дорогой, да и цена на сахар поднялась немилосердная. Прошка!
не нужно самовара! Сухарь отнеси Мавре, слышишь: пусть его положит на то же место, или нет, подай его сюда, я ужо снесу его сам. Прощайте, батюшка, да благословит вас Бог, а письмо-то председателю вы отдайте. Да! пусть прочтет, он мой старый знакомый. Как же! были с ним однокорытниками!
Изредка доходили
до слуха его какие-то, казалось, женские восклицания: «Врешь, пьяница! я никогда
не позволяла ему такого грубиянства!» — или: «Ты
не дерись, невежа, а ступай в часть, там я тебе докажу!..» Словом, те слова, которые вдруг обдадут, как варом, какого-нибудь замечтавшегося двадцатилетнего юношу, когда, возвращаясь из театра, несет он в голове испанскую улицу, ночь, чудный женский образ с гитарой и кудрями.
Он спешил
не потому, что боялся опоздать, — опоздать он
не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу;
до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души
не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Во взаимных услугах они дошли наконец
до площади, где находились присутственные места: большой трехэтажный каменный дом, весь белый, как мел, вероятно для изображения чистоты душ помещавшихся в нем должностей; прочие здания на площади
не отвечали огромностию каменному дому.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а
до сих пор
не набрался ума.
На это полицеймейстер заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитана-исправника, что капитан-исправник хоть сам и
не езди, а пошли только на место себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян
до самого места их жительства.
В гостином дворе сделалась толкотня, чуть
не давка; образовалось даже гулянье,
до такой степени наехало экипажей.
Все было у них придумано и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шея, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно, и никак
не дальше; каждая обнажила свои владения
до тех пор, пока чувствовала по собственному убеждению, что они способны погубить человека; остальное все было припрятано с необыкновенным вкусом: или какой-нибудь легонький галстучек из ленты, или шарф легче пирожного, известного под именем «поцелуя», эфирно обнимал шею, или выпущены были из-за плеч, из-под платья, маленькие зубчатые стенки из тонкого батиста, известные под именем «скромностей».
Длинные перчатки были надеты
не вплоть
до рукавов, но обдуманно оставляли обнаженными возбудительные части рук повыше локтя, которые у многих дышали завидною полнотою; у иных даже лопнули лайковые перчатки, побужденные надвинуться далее, — словом, кажется, как будто на всем было написано: нет, это
не губерния, это столица, это сам Париж!
— Я сама тоже… Право, как вообразишь,
до чего иногда доходит мода… ни на что
не похоже! Я выпросила у сестры выкройку нарочно для смеху; Меланья моя принялась шить.
— Ну, вот вам еще доказательство, что она бледна, — продолжала приятная дама, — я помню, как теперь, что я сижу возле Манилова и говорю ему: «Посмотрите, какая она бледная!» Право, нужно быть
до такой степени бестолковыми, как наши мужчины, чтобы восхищаться ею. А наш-то прелестник… Ах, как он мне показался противным! Вы
не можете себе представить, Анна Григорьевна,
до какой степени он мне показался противным.
Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный человек»; потому что обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы
не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного человека
до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что
не уважают добродетельного человека.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза
не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель,
не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года
не кашлянул и
не высморкался в классе и что
до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были
до того притуплены, чтобы он
не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы
не заключалось это в значительной сумме, чтобы
не трогать уже тех денег, которых положено было
не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
С раннего утра
до позднего вечера,
не уставая ни душевными, ни телесными силами, писал он, погрязнув весь в канцелярские бумаги,
не ходил домой, спал в канцелярских комнатах на столах, обедал подчас с сторожами и при всем том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу приятное выражение и даже что-то благородное в движениях.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту
до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого
не было и делано.
Что же касается
до обысков, то здесь, как выражались даже сами товарищи, у него просто было собачье чутье: нельзя было
не изумиться, видя, как у него доставало столько терпения, чтобы ощупать всякую пуговку, и все это производилось с убийственным хладнокровием, вежливым
до невероятности.
Такая ревностно-бескорыстная служба
не могла
не сделаться предметом общего удивления и
не дойти наконец
до сведения начальства.
Бог знает
до какой бы громадной цифры
не возросли благодатные суммы, если бы какой-то нелегкий зверь
не перебежал поперек всему.
Расстроено оно было скотскими падежами, плутами приказчиками, неурожаями, повальными болезнями, истребившими лучших работников, и, наконец, бестолковьем самого помещика, убиравшего себе в Москве дом в последнем вкусе и убившего на эту уборку все состояние свое
до последней копейки, так что уж
не на что было есть.
Но мудр тот, кто
не гнушается никаким характером, но, вперя в него испытующий взгляд, изведывает его
до первоначальных причин.
Так проводили жизнь два обитателя мирного уголка, которые нежданно, как из окошка, выглянули в конце нашей поэмы, выглянули для того, чтобы отвечать скромно на обвиненье со стороны некоторых горячих патриотов,
до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно любимого ими отечества, думающих
не о том, чтобы
не делать дурного, а о том, чтобы только
не говорили, что они делают дурное.
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что
до автора, то он ни в каком случае
не должен ссориться с своим героем: еще
не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это
не безделица.
Все это облечено было в тишину невозмущаемую, которую
не пробуждали даже чуть долетавшие
до слуха отголоски воздушных певцов, наполнявших воздух.
К довершению этого, кричал кричмя дворовый ребятишка, получивший от матери затрещину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горячего кипятка, которым обкатил его, выглянувши из кухни, повар. Словом, все голосило и верещало невыносимо. Барин все видел и слышал. И только тогда, когда это делалось
до такой степени несносно, что даже мешало барину ничем
не заниматься, высылал он сказать, чтоб шумели потише.
Но покуда все оканчивалось одним обдумыванием; изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом все это отодвигалось на сторону, бралась наместо того в руки книга и уже
не выпускалась
до самого обеда.
Он
не участвовал в ночных оргиях с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу — одну на восемь человек, — ни также в других шалостях, доходивших
до кощунства и насмешек над самою религиею из-за того только, что директор требовал частого хожденья в церковь и попался плохой священник.