Неточные совпадения
Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не
могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая
была господствующим и основным выражением, не лица только,
а всей души;
а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки.
— Вы бы написали, сударь, к хозяину, — сказал Захар, — так,
может быть, он бы вас не тронул,
а велел бы сначала вон ту квартиру ломать.
— Не
могу: я у князя Тюменева обедаю; там
будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что это вы оставили князя? Какой веселый дом! На какую ногу поставлен!
А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. [в готическом стиле (фр.).] Летом, говорят,
будут танцы, живые картины. Вы
будете бывать?
—
А кого я назначу? Почем я знаю мужиков? Другой,
может быть, хуже
будет. Я двенадцать лет не
был там.
Но как огорчился он, когда увидел, что надобно
быть, по крайней мере, землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу,
а землетрясений, как на грех, в Петербурге не бывает; наводнение, конечно,
могло бы тоже служить преградой, но и то редко бывает.
Душа его
была еще чиста и девственна; она,
может быть, ждала своей любви, своей поры, своей патетической страсти,
а потом, с годами, кажется, перестала ждать и отчаялась.
Несмотря на все эти причуды, другу его, Штольцу, удавалось вытаскивать его в люди; но Штольц часто отлучался из Петербурга в Москву, в Нижний, в Крым,
а потом и за границу — и без него Обломов опять ввергался весь по уши в свое одиночество и уединение, из которого
могло его вывести только что-нибудь необыкновенное, выходящее из ряда ежедневных явлений жизни; но подобного ничего не
было и не предвиделось впереди.
Илья Ильич знал уже одно необъятное достоинство Захара — преданность к себе, и привык к ней, считая также, с своей стороны, что это не
может и не должно
быть иначе; привыкши же к достоинству однажды навсегда, он уже не наслаждался им,
а между тем не
мог, и при своем равнодушии к всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.
Ты,
может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я,
а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде,
а молились бы да поминали меня добром.
Ну,
а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали;
может быть, я с часик и усну;
а в половине пятого разбуди.
А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало,
может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту
быть ходячей монетой.
Немец
был человек дельный и строгий, как почти все немцы.
Может быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка
была верстах в пятистах от Верхлёва.
А то как выучиться? Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже
было некогда Обломовкой; там, кроме дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью.
Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается,
а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение,
а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
Может быть, детский ум его давно решил, что так,
а не иначе следует жить, как живут около него взрослые. Да и как иначе прикажете решить ему?
А как жили взрослые в Обломовке?
Норма жизни
была готова и преподана им родителями,
а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки,
а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось при дедах и отцах, так делалось при отце Ильи Ильича, так,
может быть, делается еще и теперь в Обломовке.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным,
а в самом-то деле оно — не то мочальное, не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок,
а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же,
может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей
была неописанна. Возблагодарили Господа Бога, потом
напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели,
а ему бы одно
могло быть полезно: опять играть в снежки…
— Тебя бы,
может, ухватил и его барин, — отвечал ему кучер, указывая на Захара, — вишь, у те войлок какой на голове!
А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве вот за эти две бороды-то, что на скулах-то, поймает: ну, там
есть за что!..
— Какое «только»: изжога мучит. Ты послушал бы, что давеча доктор сказал. «За границу, говорит, ступайте,
а то плохо: удар
может быть».
— Не брани меня, Андрей,
а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я,
может быть, пойду,
а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно
будет!
От прежнего промаха ему
было только страшно и стыдно,
а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей понять, что догадался о ее любви к нему, да еще,
может быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле
была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то
есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но не
могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства,
а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
—
Может быть, и я со временем испытаю,
может быть, и у меня
будут те же порывы, как у вас, так же
буду глядеть при встрече на вас и не верить, точно ли вы передо мной…
А это, должно
быть, очень смешно! — весело добавила она. — Какие вы глаза иногда делаете: я думаю, ma tante замечает.
И потому в мелькнувшем образе Корделии, в огне страсти Обломова отразилось только одно мгновение, одно эфемерное дыхание любви, одно ее утро, один прихотливый узор.
А завтра, завтра блеснет уже другое,
может быть, такое же прекрасное, но все-таки другое…
Теперь уже я думаю иначе.
А что
будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни,
а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо
будет мне. Я и теперь без ужаса не
могу подумать об этом. Если б вы
были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое счастье и подал вам руку навсегда.
А то…
Ольга шла тихо и утирала платком слезы; но едва оботрет, являются новые. Она стыдится, глотает их, хочет скрыть даже от деревьев и не
может. Обломов не видал никогда слез Ольги; он не ожидал их, и они будто обожгли его, но так, что ему от того
было не горячо,
а тепло.
— Да, — подтвердила она, — вчера вам нужно
было мое люблю, сегодня понадобились слезы,
а завтра,
может быть, вы захотите видеть, как я умираю.
— У сердца, когда оно любит,
есть свой ум, — возразила она, — оно знает, чего хочет, и знает наперед, что
будет. Мне вчера нельзя
было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая меня,
может быть, дурно бы спали: я пришла, потому что не хотела вашего мученья…
А вы… вам весело, что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..
Зато Обломов
был прав на деле: ни одного пятна, упрека в холодном, бездушном цинизме, без увлечения и без борьбы, не лежало на его совести. Он не
мог слушать ежедневных рассказов о том, как один переменил лошадей, мебель,
а тот — женщину… и какие издержки повели за собой перемены…
— Тебе понравились однажды мои слезы, теперь,
может быть, ты захотел бы видеть меня у ног своих и так, мало-помалу, сделать своей рабой, капризничать, читать мораль, потом плакать, пугаться, пугать меня,
а после спрашивать, что нам делать?
Может быть, сегодня утром мелькнул последний розовый ее луч,
а там она
будет уже — не блистать ярко,
а согревать невидимо жизнь; жизнь поглотит ее, и она
будет ее сильною, конечно, но скрытою пружиной. И отныне проявления ее
будут так просты, обыкновенны.
Ей
было лет тридцать. Она
была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не
мог пробиться сквозь щеки. Бровей у нее почти совсем не
было,
а были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих жил.
— Мне долго ждать его прихода, — сказал Обломов, —
может быть, вы передадите ему, что, по обстоятельствам, я в квартире надобности не имею и потому прошу передать ее другому жильцу,
а я, с своей стороны, тоже поищу охотника.
На шестой Ольга сказала ему, чтоб он пришел в такой-то магазин, что она
будет там,
а потом он
может проводить ее до дома пешком,
а экипаж
будет ехать сзади.
— Ты обедай у нас в воскресенье, в наш день,
а потом хоть в среду, один, — решила она. —
А потом мы
можем видеться в театре: ты
будешь знать, когда мы едем, и тоже поезжай.
Рук своих он как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или одну за пазуху,
а другую за спину. Подавая начальнику бумагу и объясняясь, он одну руку держал на спине,
а средним пальцем другой руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или слово и, показав, тотчас прятал руку назад,
может быть, оттого, что пальцы
были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не без причины казалось не совсем приличным выставлять их часто напоказ.
«Люди знают! — ворочалось у него в голове. — По лакейским, по кухням толки идут! Вот до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба.
А тетка еще не подозревает или если подозревает, то,
может быть, другое, недоброе… Ай, ай, ай, что она
может подумать?
А я?
А Ольга?»
Он решился поехать к Ивану Герасимовичу и отобедать у него, чтоб как можно менее заметить этот несносный день.
А там, к воскресенью, он успеет приготовиться, да,
может быть, к тому времени придет и ответ из деревни.
— Да, да, милая Ольга, — говорил он, пожимая ей обе руки, — и тем строже нам надо
быть, тем осмотрительнее на каждом шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по этой самой аллее, всенародно,
а не тайком, чтоб взгляды склонялись перед тобой с уважением,
а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей голове не смело родиться подозрение, что ты, гордая девушка,
могла, очертя голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг…
— Я лучше на крыльце
побуду:
а то куда я в мороз пойду? У ворот, пожалуй, посижу, это
могу…
— Марш! — закричал он, и она убежала. — Беги что
есть мочи туда, — кричал он ей вслед, — и не оглядывайся,
а оттуда как можно тише иди, раньше двух часов и носа не показывай.
— Ты сомневаешься в моей любви? — горячо заговорил он. — Думаешь, что я медлю от боязни за себя,
а не за тебя? Не оберегаю, как стеной, твоего имени, не бодрствую, как мать, чтоб не смел коснуться слух тебя… Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты с другим
могла быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо
было умереть за тебя, я бы с радостью умер! — со слезами досказал он.
— Да; ma tante уехала в Царское Село; звала меня с собой. Мы
будем обедать почти одни: Марья Семеновна только придет; иначе бы я не
могла принять тебя. Сегодня ты не
можешь объясниться. Как это все скучно! Зато завтра… — прибавила она и улыбнулась. —
А что, если б я сегодня уехала в Царское Село? — спросила она шутливо.
Агафья Матвеевна мало прежде видала таких людей, как Обломов,
а если видала, так издали, и,
может быть, они нравились ей, но жили они в другой, не в ее сфере, и не
было никакого случая к сближению с ними.
— Нет, у меня поверенный
есть. Он и теперь в деревне,
а я
могу после приехать, когда соберусь, подумаю.
Ольга заметно начала оправляться; от задумчивости она перешла к спокойствию и равнодушию, по крайней мере наружно. Что у ней делалось внутри — Бог ведает, но она мало-помалу становилась для Штольца прежнею приятельницею, хотя уже и не смеялась по-прежнему громким, детским, серебряным смехом,
а только улыбалась сдержанной улыбкой, когда смешил ее Штольц. Иногда даже ей как будто
было досадно, что она не
может не засмеяться.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если
было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не
могу поехать с вами туда,
а ужасно хотелось бы!
Она бы потосковала еще о своей неудавшейся любви, оплакала бы прошедшее, похоронила бы в душе память о нем, потом… потом,
может быть, нашла бы «приличную партию», каких много, и
была бы хорошей, умной, заботливой женой и матерью,
а прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила,
а протерпела бы жизнь. Ведь все так делают!
Она понимала, что если она до сих пор
могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана
была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым,
а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес
был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я
могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Ей хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст,
а каким-нибудь чудом. К счастью, стало темнее, и ее лицо
было уже в тени:
мог только изменять голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать.