Неточные совпадения
Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен.
На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно
было, что его одолевала внутренняя борьба, а
ум еще не являлся
на помощь.
Иногда, вместо сплетней и злословия, он вдруг принимался неумеренно возвышать Илью Ильича по лавочкам и
на сходках у ворот, и тогда не
было конца восторгам. Он вдруг начинал вычислять достоинства барина,
ум, ласковость, щедрость, доброту; и если у барина его недоставало качеств для панегирика, он занимал у других и придавал ему знатность, богатство или необычайное могущество.
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они
есть, а яблони и груши уничтожить и
на место их посадить акации; подумал
было о парке, но, сделав в
уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует
на самом деле, что воображение и
ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру
на наших прадедов, а может
быть, еще и
на нас самих.
И письмо с очками
было спрятано под замок. Все занялись чаем. Оно бы пролежало там годы, если б не
было слишком необыкновенным явлением и не взволновало
умы обломовцев. За чаем и
на другой день у всех только и разговора
было что о письме.
Впрочем, он не
был педант в этом случае и не стал бы настаивать
на своем; он только не умел бы начертать в своем
уме другой дороги сыну.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую
ум не переходил никогда. По всему видно
было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не
на деле, то
на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Не
было суровости, вчерашней досады, она шутила и даже смеялась, отвечала
на вопросы обстоятельно,
на которые бы прежде не отвечала ничего. Видно
было, что она решилась принудить себя делать, что делают другие, чего прежде не делала. Свободы, непринужденности, позволяющей все высказать, что
на уме, уже не
было. Куда все вдруг делось?
У ней
есть какое-то упорство, которое не только пересиливает все грозы судьбы, но даже лень и апатию Обломова. Если у ней явится какое-нибудь намерение, так дело и закипит. Только и слышишь об этом. Если и не слышишь, то видишь, что у ней
на уме все одно, что она не забудет, не отстанет, не растеряется, все сообразит и добьется, чего искала.
Потом
на минуту встревоженный
ум прояснялся, когда Обломов сознавал, что всему этому
есть законный исход: протянуть Ольге руку с кольцом…
Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо
было положить двои, трои сутки тончайшей игры
ума, даже лукавства, огня и все свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности
на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.
И сам он как полно счастлив
был, когда
ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он
на нее, не осталось ли вопроса в ее глазах, она
на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, Боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения
ума, воли, нерв. Он понял, — что
было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся
на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
Он сидел в простенке, который скрывал его лицо, тогда как свет от окна прямо падал
на нее, и он мог читать, что
было у ней
на уме.
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то
на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый вопрос беспокойного
ума, встревоженного сердца; там надо
было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Но теперь она уверовала в Андрея не слепо, а с сознаньем, и в нем воплотился ее идеал мужского совершенства. Чем больше, чем сознательнее она веровала в него, тем труднее
было ему держаться
на одной высоте,
быть героем не
ума ее и сердца только, но и воображения. А она веровала в него так, что не признавала между ним и собой другого посредника, другой инстанции, кроме Бога.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы
на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно
было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.