Неточные совпадения
По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зеркала, вместо того чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями, для записывания на них, по пыли, каких-нибудь заметок на память. Ковры
были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой
да не валялись хлебные крошки.
Если б не эта тарелка,
да не прислоненная к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно
было бы подумать, что тут никто не живет, — так все запылилось, полиняло и вообще лишено
было живых следов человеческого присутствия.
Поэтому для Захара дорог
был серый сюртук: в нем
да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.
— Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не
был.
Да скорее же! — говорил Илья Ильич.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков
да с пивом и
выпьют!
Обломову и хотелось бы, чтоб
было чисто,
да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.
—
Да как же, батюшка, Илья Ильич, я распоряжусь? — начал мягким сипеньем Захар. — Дом-то не мой: как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом
был, так я бы с великим моим удовольствием…
— Первого мая в Екатерингофе не
быть! Что вы, Илья Ильич! — с изумлением говорил Волков. —
Да там все!
Только два раза в неделю посижу
да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не
был; ну, а там… новая актриса, то на русском, то на французском театре.
—
Да пускай их! Некоторым ведь больше нечего и делать, как только говорить.
Есть такое призвание.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно
было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает,
да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю…
да, оно почти так, как нужно».
Озимь ино место червь сгубил, ино место ранние морозы сгубили; перепахали
было на яровое,
да не знамо, уродится ли что?
Холста нашего сей год на ярмарке не
будет: сушильню и белильню я запер на замок и Сычуга приставил денно и ночно смотреть: он тверезый мужик;
да чтобы не стянул чего господского, я смотрю за ним денно и ночно.
Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и
был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте,
да потом и забыл о нем.
— Дайте-ка табаку! — сказал Тарантьев. —
Да у вас простой, не французский? Так и
есть, — сказал он, понюхав, — отчего не французский? — строго прибавил потом.
— Ну, я пойду, — сказал Тарантьев, надевая шляпу, — а к пяти часам
буду: мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе, так велели понаведаться…
Да вот что, Илья Ильич: не наймешь ли ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
— Этому старому псу, — продолжал Тарантьев, — ни о чем и подумать не придется: на всем готовом
будешь жить. Что тут размышлять? Переезжай,
да и конец…
— Постой, постой! Куда ты? — остановил его Обломов. — У меня еще
есть дело, поважнее. Посмотри, какое я письмо от старосты получил,
да реши, что мне делать.
— Шампанское за отыскание квартиры: ведь я тебя облагодетельствовал, а ты не чувствуешь этого, споришь еще; ты неблагодарен! Поди-ка сыщи сам квартиру!
Да что квартира? Главное, спокойствие-то какое тебе
будет: все равно как у родной сестры. Двое ребятишек, холостой брат, я всякий день
буду заходить…
— Эх, ты! Не знаешь ничего.
Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало
быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— Врешь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить не станут, зато
будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в то же время и ему, разумеется, со вложением, — тот и сделает распоряжение.
Да попроси соседей: кто у тебя там?
— Ведь послезавтра, так зачем же сейчас? — заметил Обломов. — Можно и завтра.
Да послушай-ка, Михей Андреич, — прибавил он, — уж доверши свои «благодеяния»: я, так и
быть, еще прибавлю к обеду рыбу или птицу какую-нибудь.
— А ты напиши тут, что нужно, — продолжал Тарантьев, —
да не забудь написать губернатору, что у тебя двенадцать человек детей, «мал мала меньше». А в пять часов чтоб суп
был на столе!
Да что ты не велел пирога сделать?
— Отцы и деды не глупее нас
были, — говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, —
да прожили же век счастливо; проживем и мы; даст Бог, сыты
будем.
Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно
будут каждый день съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся всё ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком и неувядающим аппетитом;
будет вечное лето, вечное веселье, сладкая еда
да сладкая лень…
— Принеси, что
есть.
Да как это не
было?
—
Да, много хлопот, — говорил он тихонько. — Вон хоть бы в плане — пропасть еще работы!.. А сыр-то ведь оставался, — прибавил он задумчиво, — съел этот Захар,
да и говорит, что не
было! И куда это запропастились медные деньги? — говорил он, шаря на столе рукой.
— Теперь, теперь! Еще у меня поважнее
есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп
да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я стану писать?
—
Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не
было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
— Я соскучился, что вы всё здоровы, не зовете, сам зашел, — отвечал доктор шутливо. — Нет, — прибавил он потом серьезно, — я
был вверху, у вашего соседа,
да и зашел проведать.
— Потом от чтения, писанья — Боже вас сохрани! Наймите виллу, окнами на юг, побольше цветов, чтоб около
были музыка
да женщины…
—
Да как же, батюшка, Илья Ильич, быть-то мне? Сами рассудите: и так жизнь-то моя горька, я в гроб гляжу…
— Ну, уж не показывай только! — сказал Илья Ильич, отворачиваясь. — А захочется
пить, — продолжал Обломов, — взял графин,
да стакана нет…
— Другой — кого ты разумеешь —
есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель
да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку
да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
— Что такое другой? — продолжал Обломов. — Другой
есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит,
да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого — сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет…
Ты, может
быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень
да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы
да поминали меня добром.
Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы
да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может
быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди.
«А может
быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно
будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь
да сделают! Нельзя же в самом деле… переезжать!..»
— Однако… любопытно бы знать… отчего я… такой?.. — сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. —
Да, отчего?.. Должно
быть… это… оттого… — силился выговорить он и не выговорил.
Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот уголок! Они лежали недалеко друг от друга и
были как будто случайно брошены гигантской рукой и рассыпались в разные стороны,
да так с тех пор и остались.
Крестьяне в известное время возили хлеб на ближайшую пристань к Волге, которая
была их Колхидой и Геркулесовыми Столпами,
да раз в год ездили некоторые на ярмарку, и более никаких сношений ни с кем не имели.
Из преступлений одно, именно: кража гороху, моркови и репы по огородам,
было в большом ходу,
да однажды вдруг исчезли два поросенка и курица — происшествие, возмутившее весь околоток и приписанное единогласно проходившему накануне обозу с деревянной посудой на ярмарку. А то вообще случайности всякого рода
были весьма редки.
Из людской слышалось шипенье веретена
да тихий, тоненький голос бабы: трудно
было распознать, плачет ли она или импровизирует заунывную песню без слов.
Там
есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими словами, какого-нибудь лентяя, которого все обижают,
да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе
да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они
будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой,
да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
У него
был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым,
да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами
да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Может
быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может
быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы,
да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Может
быть, детский ум его давно решил, что так, а не иначе следует жить, как живут около него взрослые.
Да и как иначе прикажете решить ему? А как жили взрослые в Обломовке?
Так, например, однажды часть галереи с одной стороны дома вдруг обрушилась и погребла под развалинами своими наседку с цыплятами; досталось бы и Аксинье, жене Антипа, которая уселась
было под галереей с донцом,
да на ту пору, к счастью своему, пошла за мочками.
— Так что ж, что шаталось? — отвечал Обломов. —
Да вот не развалилось же, даром что шестнадцать лет без поправки стоит. Славно тогда сделал Лука!.. Вот
был плотник, так плотник… умер — царство ему небесное! Нынче избаловались: не сделают так.