Неточные совпадения
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между
тем работает с двенадцати
до пяти в канцелярии, с восьми
до двенадцати дома — несчастный!»
— Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между
тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не
до песен нам теперь…
Между
тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил
до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову не приходило, чтоб он пошел выше.
Если он хотел жить по-своему,
то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой
до слез картинки и вещицы.
Между
тем он учился, как и другие, как все,
то есть
до пятнадцати лет в пансионе; потом старики Обломовы, после долгой борьбы, решились послать Илюшу в Москву, где он волей-неволей проследил курс наук
до конца.
Случается и
то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет
до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Захару было за пятьдесят лет. Он был уже не прямой потомок
тех русских Калебов, [Калеб — герой романа английского писателя Уильяма Годвина (1756–1836) «Калеб Вильямс» — слуга, поклоняющийся своему господину.] рыцарей лакейской, без страха и упрека, исполненных преданности к господам
до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков.
Потом он мел — не всякий день, однако ж, — середину комнаты, не добираясь
до углов, и обтирал пыль только с
того стола, на котором ничего не стояло, чтоб не снимать вещей.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не
то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит,
до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
События его жизни умельчились
до микроскопических размеров, но и с
теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
Так он и не додумался
до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за
тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека.
Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком разбросанные по пути просвещения и честей камни и преграды, не трудясь перескакивать через них,
то есть, например, учиться слегка, не
до изнурения души и тела, не
до утраты благословенной, в детстве приобретенной полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства.
Простой,
то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь — вот что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно
до ее решения, он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг.
Мечте, загадочному, таинственному не было места в его душе.
То, что не подвергалось анализу опыта, практической истины, было в глазах его оптический обман,
то или другое отражение лучей и красок на сетке органа зрения или же, наконец, факт,
до которого еще не дошла очередь опыта.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года,
то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни
до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
Другой мучится, что осужден ходить каждый день на службу и сидеть
до пяти часов, а
тот вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати…
— Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не
то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть
до окрошки и бифштекса.
А подле гордо-стыдливой, покойной подруги спит беззаботно человек. Он засыпает с уверенностью, проснувшись, встретить
тот же кроткий, симпатичный взгляд. И чрез двадцать, тридцать лет на свой теплый взгляд он встретил бы в глазах ее
тот же кроткий, тихо мерцающий луч симпатии. И так
до гробовой доски!
Он опять пошел тихонько по
той же аллее и
до половины ее дошел тихо, набрел на ландыши, которые уронила Ольга, на ветку сирени, которую она сорвала и с досадой бросила.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда
до полуночи, но почти всегда при Ольге; и
то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
Отчего вдруг, вследствие каких причин, на лице девушки, еще на
той неделе такой беззаботной, с таким
до смеха наивным лицом, вдруг ляжет строгая мысль? И какая это мысль? О чем? Кажется, все лежит в этой мысли, вся логика, вся умозрительная и опытная философия мужчины, вся система жизни!
— Чтоб поминутно жить этим: сегодня, всю ночь, завтра —
до нового свидания… Я только
тем и живу.
Обломов пошел в обход, мимо горы, с другого конца вошел в
ту же аллею и, дойдя
до средины, сел в траве, между кустами, и ждал.
Она все с
той же улыбкой глядела на него, оставляя обе руки, и провожала его
до дверей глазами.
Ей было и стыдно чего-то, и досадно на кого-то, не
то на себя, не
то на Обломова. А в иную минуту казалось ей, что Обломов стал ей милее, ближе, что она чувствует к нему влечение
до слез, как будто она вступила с ним со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство…
Она долго не спала, долго утром ходила одна в волнении по аллее, от парка
до дома и обратно, все думала, думала, терялась в догадках,
то хмурилась,
то вдруг вспыхивала краской и улыбалась чему-то, и все не могла ничего решить. «Ах, Сонечка! — думала она в досаде. — Какая счастливая! Сейчас бы решила!»
—
Тем хуже для вас, — сухо заметила она. — На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно:
до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь уйти, — и с вами советоваться не стану.
До сих пор он с «братцем» хозяйки еще не успел познакомиться. Он видел только, и
то редко, с постели, как, рано утром, мелькал сквозь решетку забора человек, с большим бумажным пакетом под мышкой, и пропадал в переулке, и потом, в пять часов, мелькал опять, с
тем же пакетом, мимо окон, возвращаясь,
тот же человек и пропадал за крыльцом. Его в доме не было слышно.
«Люди знают! — ворочалось у него в голове. — По лакейским, по кухням толки идут! Вот
до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба. А тетка еще не подозревает или если подозревает,
то, может быть, другое, недоброе… Ай, ай, ай, что она может подумать? А я? А Ольга?»
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу
до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и
того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее, не хочет.
Как ей быть? Оставаться в нерешительном положении нельзя: когда-нибудь от этой немой игры и борьбы запертых в груди чувств дойдет
до слов — что она ответит о прошлом! Как назовет его и как назовет
то, что чувствует к Штольцу?
Она понимала, что если она
до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну,
то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Сначала слышался только ее смущенный шепот, но по мере
того, как она говорила, голос ее становился явственнее и свободнее; от шепота он перешел в полутон, потом возвысился
до полных грудных нот. Кончила она покойно, как будто пересказывала чужую историю.
—
То есть если б на его месте был другой человек, — перебил Штольц, — нет сомнения, ваши отношения разыгрались бы в любовь, упрочились, и тогда… Но это другой роман и другой герой,
до которого нам дела нет.
Он дал ей десять рублей и сказал, что больше нет. Но потом, обдумав дело с кумом в заведении, решил, что так покидать сестру и Обломова нельзя, что, пожалуй, дойдет дело
до Штольца,
тот нагрянет, разберет и, чего доброго, как-нибудь переделает, не успеешь и взыскать долг, даром что «законное дело»: немец, следовательно, продувной!
У них много: они сейчас дадут, как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки или на другие подобные прихоти, она бы и не заикнулась, а
то на крайнюю нужду,
до зарезу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек…
— Кто ж будет хлопотать, если не я? — сказала она. — Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На
той неделе заново вычинила куртку — опять разорвал! Что смеешься? — обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. — Вот не починю
до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался — признавайся?
Не играя вопросом о любви и браке, не путая в него никаких других расчетов, денег, связей, мест, Штольц, однако ж, задумывался о
том, как примирится его внешняя,
до сих пор неутомимая деятельность с внутреннею, семейною жизнью, как из туриста, негоцианта он превратится в семейного домоседа?
— Привел Господь дожить
до этакой радости меня, пса окаянного… — завопил он, не
то плача, не
то смеясь.