Неточные совпадения
— Изображают они вора, падшую женщину, —
говорил он, — а человека-то забывают или не умеют изобразить.
—
Человека,
человека давайте мне! —
говорил Обломов, — любите его…
Движения его были смелы и размашисты;
говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с
человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Дело в том, что Тарантьев мастер был только
говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой
человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
— Пропащий, совсем пропащий
человек! —
говорил Тарантьев.
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих
людях, в школе, где не делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что
говорили учителя, потому что другого ничего делать было нельзя, и с трудом, с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
— Как же ты не ядовитый
человек? —
говорил Обломов.
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный
человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», —
говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Вскоре из кухни торопливо пронес
человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю: у кого лицо измято и глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий
говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает голову и разминается, едва приходя в себя.
Она повествует ему о подвигах наших Ахиллов и Улиссов, об удали Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, о Полкане-богатыре, о Калечище прохожем, о том, как они странствовали по Руси, побивали несметные полчища басурманов, как состязались в том, кто одним духом выпьет чару зелена вина и не крякнет; потом
говорила о злых разбойниках, о спящих царевнах, окаменелых городах и
людях; наконец, переходила к нашей демонологии, к мертвецам, к чудовищам и к оборотням.
В доме воцарилась глубокая тишина;
людям не велено было топать и шуметь. «Барин пишет!» —
говорили все таким робко-почтительным голосом, каким
говорят, когда в доме есть покойник.
— Так вот опозорить тебе
человека ни за что ни про что, —
говорил он, — это ему нипочем!
— И не дай Бог! — продолжал Захар, — убьет когда-нибудь
человека; ей-богу, до смерти убьет! И ведь за всяку безделицу норовит выругать лысым… уж не хочется договаривать. А вот сегодня так новое выдумал: «ядовитый»,
говорит! Поворачивается же язык-то!..
— Ах ты, Боже мой! Что это за
человек! —
говорил Обломов. — Ну, дай хоть минутку соснуть; ну что это такое, одна минута? Я сам знаю…
— Ну, —
говорил Захар в отчаянии, — ах ты, головушка! Что лежишь, как колода? Ведь на тебя смотреть тошно. Поглядите, добрые
люди!.. Тьфу!
— Для кого-нибудь да берегу, —
говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и продолжал не верить в поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел видеть идеал бытия и стремления
человека в строгом понимании и отправлении жизни.
Он
говорил, что «нормальное назначение
человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
— Это
люди! —
говорил он.
— Да, им хорошо
говорить: у них пятеро
людей, — заметил Захар, поворачиваясь к двери.
— Ты не ушла, не уйдешь?.. —
говорил он. — Не уходи: помни, что если ты уйдешь — я мертвый
человек!
— Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой
человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы,
говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
— Что я за несчастный? Слава тебе Господи! —
говорил Захар, отступая к дверям. — Кто?
Люди Ильинские еще летом сказывали.
«Свадьба, свадьба», — начнут
говорить праздные
люди, разные женщины, дети, по лакейским, по магазинам, по рынкам.
Сказать ей о глупых толках
людей он не хотел, чтоб не тревожить ее злом неисправимым, а не
говорить тоже было мудрено; притвориться с ней он не сумеет: она непременно добудет из него все, что бы он ни затаил в самых глубоких пропастях души.
— Ведь
человек уж воротился, ждет… —
говорил он, утирая лицо. — Эй, лодочник, к берегу!
— Ах, нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново,
говорю я, и потому некогда, невозможно было образумиться. Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь свет и
людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за то, что делаем, — больше всего я.
— Знаю, знаю, мой невинный ангел, но это не я
говорю, это скажут
люди, свет, и никогда не простят тебе этого. Пойми, ради Бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и в глазах света была чиста и безукоризненна, какова ты в самом деле…
— Ты бываешь каждый день у нас: очень натурально, что
люди толкуют об этом, — прибавила она, — они первые начинают
говорить. С Сонечкой было то же: что же это так пугает тебя?
— Нет, каков шельма! «Дай,
говорит, мне на аренду», — опять с яростью начал Тарантьев, — ведь нам с тобой, русским
людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.
— Не
говори, не
говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе, буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба к нему, так из любви к
человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может быть, слезы…
Неточные совпадения
Подозвавши Власа, Петр Иванович и спроси его потихоньку: «Кто,
говорит, этот молодой
человек?» — а Влас и отвечает на это: «Это», —
говорит…
Ляпкин-Тяпкин, судья,
человек, прочитавший пять или шесть книг, и потому несколько вольнодумен. Охотник большой на догадки, и потому каждому слову своему дает вес. Представляющий его должен всегда сохранять в лице своем значительную мину.
Говорит басом с продолговатой растяжкой, хрипом и сапом — как старинные часы, которые прежде шипят, а потом уже бьют.
Анна Андреевна. Очень почтительным и самым тонким образом. Все чрезвычайно хорошо
говорил.
Говорит: «Я, Анна Андреевна, из одного только уважения к вашим достоинствам…» И такой прекрасный, воспитанный
человек, самых благороднейших правил! «Мне, верите ли, Анна Андреевна, мне жизнь — копейка; я только потому, что уважаю ваши редкие качества».
Добчинский. Молодой, молодой
человек; лет двадцати трех; а
говорит совсем так, как старик: «Извольте,
говорит, я поеду и туда, и туда…» (размахивает руками),так это все славно. «Я,
говорит, и написать и почитать люблю, но мешает, что в комнате,
говорит, немножко темно».
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он
говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши,
человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.