Неточные совпадения
Он указал
на середину
пола и
на стол,
на котором Обломов обедал.
— О, баловень, сибарит! — говорил Волков, глядя, куда бы положить шляпу, и, видя везде пыль, не положил никуда; раздвинул обе
полы фрака, чтобы сесть, но, посмотрев внимательно
на кресло, остался
на ногах.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести
полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив руки
на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал
на все стороны.
Ему представилось, как он сидит в летний вечер
на террасе, за чайным столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой, и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют
поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с
полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки, крестьяне толпами идут домой.
И, поставив поднос, он поднял с
пола, что уронил: взяв булку, он дунул
на нее и положил
на стол.
А в этом краю никто и не знал, что за луна такая, — все называли ее месяцем. Она как-то добродушно, во все глаза смотрела
на деревни и
поле и очень походила
на медный вычищенный таз.
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени. В саду и
на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали
поле с рожью точно горит огнем, да речка так блестит и сверкает
на солнце, что глазам больно.
Полдень знойный;
на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся; над деревней и
полем лежит невозмутимая тишина — все как будто вымерло. Звонко и далеко раздается человеческий голос в пустоте. В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да в густой траве кто-то все храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном.
Илья Ильич заглянул в людскую: в людской все легли вповалку, по лавкам, по
полу и в сенях, предоставив ребятишек самим себе; ребятишки ползают по двору и роются в песке. И собаки далеко залезли в конуры, благо не
на кого было лаять.
Он был как будто один в целом мире; он
на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал
на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил
на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его
полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника головой, а не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все то же, по стольку же и спали по-прежнему
на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого
пола.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по
полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и
на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
А иногда он проснется такой бодрый, свежий, веселый; он чувствует: в нем играет что-то, кипит, точно поселился бесенок какой-нибудь, который так и поддразнивает его то влезть
на крышу, то сесть
на савраску да поскакать в луга, где сено косят, или посидеть
на заборе верхом, или подразнить деревенских собак; или вдруг захочется пуститься бегом по деревне, потом в
поле, по буеракам, в березняк, да в три скачка броситься
на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать свои силы.
— Вставайте, вставайте! — во все горло заголосил он и схватил Обломова обеими руками за
полу и за рукав. Обломов вдруг неожиданно вскочил
на ноги и ринулся
на Захара.
Когда он подрос, отец сажал его с собой
на рессорную тележку, давал вожжи и велел везти
на фабрику, потом в
поля, потом в город, к купцам, в присутственные места, потом посмотреть какую-нибудь глину, которую возьмет
на палец, понюхает, иногда лизнет, и сыну даст понюхать, и объяснит, какая она,
на что годится. Не то так отправятся посмотреть, как добывают поташ или деготь, топят сало.
И вдруг он будет чуть не сам ворочать жернова
на мельнице, возвращаться домой с фабрик и
полей, как отец его: в сале, в навозе, с красно-грязными, загрубевшими руками, с волчьим аппетитом!
— Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка, — говорил он, — одна сторона дома в плане обращена у меня балконом
на восток, к саду, к
полям, другая — к деревне.
— Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в
поле,
на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса.
Мужики идут с
поля, с косами
на плечах; там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь; вверху, из кучи, торчит шапка мужика с цветами да детская головка; там толпа босоногих баб, с серпами, голосят…
Потом… поселиться в Обломовке, знать, что такое посев и умолот, отчего бывает мужик беден и богат; ходить в
поле, ездить
на выборы,
на завод,
на мельницы,
на пристань.
— А вот ландыши! Постойте, я нарву, — говорил он, нагибаясь к траве, — те лучше пахнут:
полями, рощей; природы больше. А сирень все около домов растет, ветки так и лезут в окно, запах приторный. Вон еще роса
на ландышах не высохла.
— Я мел, — твердил Захар, — не по десяти же раз мести! А пыль с улицы набирается… здесь
поле, дача: пыли много
на улице.
— Ну, не нужно ли чего
на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили
полы и потолки, окна, двери — все: больше ста рублей стоит.
— Нет, я с вами хотел видеться, — начал Обломов, когда она села
на диван, как можно дальше от него, и смотрела
на концы своей шали, которая, как попона, покрывала ее до
полу. Руки она прятала тоже под шаль.
— Так уж
на той неделе… — заметила она. — А когда переезжать-то станете? Я бы
полы велела вымыть и пыль стереть, — спросила она.
— Отсутствие деревенского воздуха и маленький беспорядок в образе жизни заметно подействовали
на вас, — сказал он. — Вам, милая Ольга Сергевна, нужен воздух
полей и деревня.
Обломов долго ходил по комнате и не чувствовал под собой ног, не слыхал собственных шагов: он ходил как будто
на четверть от
полу.
Он уже не ходил
на четверть от
полу по комнате, не шутил с Анисьей, не волновался надеждами
на счастье: их надо было отодвинуть
на три месяца; да нет! В три месяца он только разберет дела, узнает свое имение, а свадьба…
От этого
на столе у Пшеницыных являлась телятина первого сорта, янтарная осетрина, белые рябчики. Он иногда сам обходит и обнюхает, как легавая собака, рынок или Милютины лавки, под
полой принесет лучшую пулярку, не пожалеет четырех рублей
на индейку.
Отчего по ночам, не надеясь
на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами
на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась
на колени и долго лежала, припав головой к
полу, потом поспешно шла
на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи...
— Что это у вас
на халате опять пятно? — заботливо спросила она, взяв в руки
полу халата. — Кажется, масло? — Она понюхала пятно. — Где это вы? Не с лампадки ли накапало?
Она понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом
поле перевес был не
на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Отчего же Ольга не трепещет? Она тоже шла одиноко, незаметной тропой, также
на перекрестке встретился ей он, подал руку и вывел не в блеск ослепительных лучей, а как будто
на разлив широкой реки, к пространным
полям и дружески улыбающимся холмам. Взгляд ее не зажмурился от блеска, не замерло сердце, не вспыхнуло воображение.
Она с тихой радостью успокоила взгляд
на разливе жизни,
на ее широких
полях и зеленых холмах. Не бегала у ней дрожь по плечам, не горел взгляд гордостью: только когда она перенесла этот взгляд с
полей и холмов
на того, кто подал ей руку, она почувствовала, что по щеке у ней медленно тянется слеза…
Акулины уже не было в доме. Анисья — и
на кухне, и
на огороде, и за птицами ходит, и
полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает
на кухне: она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице у ней лежит глубокое уныние.
Она быстро поставила кофейник
на стол, схватила с
пола Андрюшу и тихонько посадила его
на диван к Илье Ильичу. Ребенок пополз по нем, добрался до лица и схватил за нос.
На нем была ветхая, совсем полинявшая шинель, у которой недоставало одной
полы; обут он был в старые стоптанные галоши
на босу ногу; в руках держал меховую, совсем обтертую шапку.