Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него
на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Неточные совпадения
— Врешь, переедешь! — сказал Тарантьев. — Ты рассуди, что тебе ведь это вдвое меньше станет:
на одной квартире пятьсот рублей выгадаешь.
Стол у тебя будет вдвое лучше и чище; ни кухарка, ни Захар воровать не будут…
Потом он мел — не всякий день, однако ж, — середину комнаты, не добираясь до углов, и обтирал пыль только с того
стола,
на котором ничего не стояло, чтоб не снимать вещей.
Ему представилось, как он сидит в летний вечер
на террасе, за чайным
столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой, и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки, крестьяне толпами идут домой.
Захар, произведенный в мажордомы, с совершенно седыми бакенбардами, накрывает
стол, с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя
на пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут сидит и товарищ его детства, неизменный друг его, Штольц, и другие, все знакомые лица; потом отходят ко сну…
— Захар! — повторил Илья Ильич задумчиво, не спуская глаз со
стола. — Вот что, братец… — начал он, указывая
на чернильницу, но, не кончив фразы, впал опять в раздумье.
Около чайного
стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую
на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
— В погреб, батюшка, — говорила она, останавливаясь, и, прикрыв глаза рукой, глядела
на окно, — молока к
столу достать.
На празднике опять зашла речь о письме. Илья Иванович собрался совсем писать. Он удалился в кабинет, надел очки и сел к
столу.
Сажусь около
стола;
на нем сухари, сливки, свежее масло…
Штольц сел подле Ольги, которая сидела одна, под лампой, поодаль от чайного
стола, опершись спиной
на кресло, и мало занималась тем, что вокруг нее происходило.
«Что они такое говорят обо мне?» — думал он, косясь в беспокойстве
на них. Он уже хотел уйти, но тетка Ольги подозвала его к
столу и посадила подле себя, под перекрестный огонь взглядов всех собеседников.
За ужином она сидела
на другом конце
стола, говорила, ела и, казалось, вовсе не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее сторону, с надеждой, авось она не смотрит, как встречал ее взгляд, исполненный любопытства, но вместе такой добрый…
Он вяло напился чаю, не тронул ни одной книги, не присел к
столу, задумчиво закурил сигару и сел
на диван. Прежде бы он лег, но теперь отвык, и его даже не тянуло к подушке; однако ж он уперся локтем в нее — признак, намекавший
на прежние наклонности.
И Ольга вспыхнет иногда при всей уверенности в себе, когда за
столом расскажут историю чьей-нибудь любви, похожей
на ее историю; а как все истории о любви очень сходны между собой, то ей часто приходилось краснеть.
Вдруг глаза его остановились
на знакомых предметах: вся комната завалена была его добром.
Столы в пыли; стулья, грудой наваленные
на кровать; тюфяки, посуда в беспорядке, шкафы.
— Мы было хотели, да братец не велят, — живо перебила она и уж совсем смело взглянула
на Обломова, — «Бог знает, что у него там в
столах да в шкапах… — сказали они, — после пропадет — к нам привяжутся…» — Она остановилась и усмехнулась.
По стенам жались простые, под орех, стулья; под зеркалом стоял ломберный
стол;
на окнах теснились горшки с еранью и бархатцами и висели четыре клетки с чижами и канарейками.
Она все за работой, все что-нибудь гладит, толчет, трет и уже не церемонится, не накидывает шаль, когда заметит, что он видит ее сквозь полуотворенную дверь, только усмехнется и опять заботливо толчет, гладит и трет
на большом
столе.
Она взяла со
стола книгу и посмотрела
на развернутую страницу: страница запылилась.
Она посмотрела
на измятые, шитые подушки,
на беспорядок,
на запыленные окна,
на письменный
стол, перебрала несколько покрытых пылью бумаг, пошевелила перо в сухой чернильнице и с изумлением поглядела
на него.
На другой день Захар, убирая комнату, нашел
на письменном
столе маленькую перчатку, долго разглядывал ее, усмехнулся, потом подал Обломову.
После болезни Илья Ильич долго был мрачен, по целым часам повергался в болезненную задумчивость и иногда не отвечал
на вопросы Захара, не замечал, как он ронял чашки
на пол и не сметал со
стола пыль, или хозяйка, являясь по праздникам с пирогом, заставала его в слезах.
Отчего прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухе, не положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и достоинством сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за
стола, побежит
на кухню, осыплет всею горечью упреков Акулину и даже надуется
на Анисью, а
на другой день присмотрит сама, положена ли зелень, не переварилась ли рыба.
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что она делает, не шутил, не смеялся с ней — она похудела,
на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе — и не помнит, что делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя — и не чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из-за
стола: она, точно каменная, будто и не слышит.
В ее суетливой заботливости о его
столе, белье и комнатах он видел только проявление главной черты ее характера, замеченной им еще в первое посещение, когда Акулина внесла внезапно в комнату трепещущего петуха и когда хозяйка, несмотря
на то, что смущена была неуместною ревностью кухарки, успела, однако, сказать ей, чтоб она отдала лавочнику не этого, а серого петуха.
Захар принес старую скатерть, постлал
на половине
стола, подле Обломова, потом осторожно, прикусив язык, принес прибор с графином водки, положил хлеб и ушел.
— Кто ж будет хлопотать, если не я? — сказала она. — Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня!
На той неделе заново вычинила куртку — опять разорвал! Что смеешься? — обратилась она к сидевшему у
стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. — Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался — признавайся?
Целые недели комната хозяйки была загромождена несколькими раскинутыми и приставленными один к другому ломберными
столами,
на которых расстилались эти одеяла и халат Ильи Ильича.
Там,
на большом круглом
столе, дымилась уха. Обломов сел
на свое место, один
на диване, около него, справа
на стуле, Агафья Матвеевна, налево,
на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова.
Хозяйка быстро схватила ребенка, стащила свою работу со
стола, увела детей; исчез и Алексеев, Штольц и Обломов остались вдвоем, молча и неподвижно глядя друг
на друга. Штольц так и пронзал его глазами.