Неточные совпадения
И,
не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову
стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.
— Нет, я
не усядусь на скамеечке. Да и что
стану я там делать?
— А что ж бы я
стал делать, если б
не служил? — спросил Судьбинский.
— Из книжной лавки: ходил узнать,
не вышли ли журналы. Читали мою
статью?
— Однако мне пора в типографию! — сказал Пенкин. — Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо
статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать
стали, чего бы
не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте…
Алексеев
стал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился перед картиной, которую видел тысячу раз прежде, взглянул мельком в окно, взял какую-то вещь с этажерки, повертел в руках, посмотрел со всех сторон и положил опять, а там пошел опять ходить, посвистывая, — это все, чтоб
не мешать Обломову встать и умыться. Так прошло минут десять.
Точно ребенок: там недоглядит, тут
не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает и кончит тем, что бросит дело на половине или примется за него с конца и так все изгадит, что и поправить никак нельзя, да еще он же потом и браниться
станет.
Шестнадцатилетний Михей,
не зная, что делать с своей латынью,
стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека.
— Нет, сам-то ты
не стоишь совета. Что я тебе даром-то
стану советовать? Вон спроси его, — прибавил он, указывая на Алексеева, — или у родственника его.
— Врешь, переедешь! — сказал Тарантьев. — Ты рассуди, что тебе ведь это вдвое меньше
станет: на одной квартире пятьсот рублей выгадаешь. Стол у тебя будет вдвое лучше и чище; ни кухарка, ни Захар воровать
не будут…
— Эх, ты!
Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты
не напишешь натурально!
Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я писать
стал! Я и в должности третий день
не пишу: как сяду, так слеза из левого глаза и начнет бить; видно, надуло, да и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич, ни за копейку!
Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но по смерти отца и матери он
стал единственным обладателем трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдаленных губерний, чуть
не в Азии.
Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы
стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг
не подвинулся ни на каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
И Илья Ильич вдруг робел, сам
не зная отчего, когда начальник входил в комнату, и у него
стал пропадать свой голос и являлся какой-то другой, тоненький и гадкий, как скоро заговаривал с ним начальник.
«Когда же жить? — спрашивал он опять самого себя. — Когда же, наконец, пускать в оборот этот капитал знаний, из которых большая часть еще ни на что
не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия — что я
стану с ними делать в Обломовке?»
Зато поэты задели его за живое: он
стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому
не изменяющий, всем улыбающийся момент жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту, душа запросила деятельности.
Со времени смерти стариков хозяйственные дела в деревне
не только
не улучшились, но, как видно из письма старосты,
становились хуже. Ясно, что Илье Ильичу надо было самому съездить туда и на месте разыскать причину постепенного уменьшения доходов.
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и
не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие
стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
Захар
не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее
становилось ему.
Не всякий и сумеет войти в избу к Онисиму; разве только что посетитель упросит ее
стать к лесу задом, а к нему передом.
Но мужики пошли и сажен за пятьдесят до места
стали окликать чудовище разными голосами: ответа
не было; они остановились; потом опять двинулись.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они
не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это
не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут бояться и барана и Марфы: им и в голову
не придет спросить, отчего баран
стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Только лишь поставят на ноги молодца, то есть когда нянька
станет ему
не нужна, как в сердце матери закрадывается уже тайное желание приискать ему подругу — тоже поздоровее, порумянее.
Потом уже начинались повторения: рождение детей, обряды, пиры, пока похороны
не изменят декорации; но ненадолго: одни лица уступают место другим, дети
становятся юношами и вместе с тем женихами, женятся, производят подобных себе — и так жизнь по этой программе тянется беспрерывной однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы.
— Полно,
не распечатывай, Илья Иваныч, — с боязнью остановила его жена, — кто его знает, какое оно там письмо-то? может быть, еще страшное, беда какая-нибудь. Вишь, ведь народ-то нынче какой
стал! Завтра или послезавтра успеешь —
не уйдет оно от тебя.
Стали носиться зловещие слухи о необходимости
не только знания грамоты, но и других, до тех пор
не слыханных в том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток,
стали исчезать. Многих, которые
не успели умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд: самые счастливые были те, которые, махнув рукой на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
— Нет, Татьяна Ивановна, — отвечал Захар, бросив на нее свой односторонний взгляд, —
не то что нынче: совсем никуда
не годен
стал — и говорить-то тошно!
Ты делал со мной дела,
стало быть, знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него
не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
— Завтра начнем хлопотать о паспорте за границу, потом
станем собираться… Я
не отстану — слышишь, Илья?
Накануне отъезда у него ночью раздулась губа. «Муха укусила, нельзя же с этакой губой в море!» — сказал он и
стал ждать другого парохода. Вот уж август, Штольц давно в Париже, пишет к нему неистовые письма, но ответа
не получает.
Обломов после ужина торопливо
стал прощаться с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и,
не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
— Все это еще во-первых, — продолжала она, — ну, я
не гляжу по-вчерашнему,
стало быть, вам теперь свободно, легко. Следует: во-вторых, что надо сделать, чтоб вы
не соскучились?
«Да
не это ли — тайная цель всякого и всякой: найти в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем:
стало быть, мой идеал — общий идеал? — думал он. —
Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Долго после того, как у него вырвалось признание,
не видались они наедине. Он прятался, как школьник, лишь только завидит Ольгу. Она переменилась с ним, но
не бегала,
не была холодна, а
стала только задумчивее.
«И у него был порыв, увлечение; теперь он глаз
не кажет: ему стыдно;
стало быть, это
не дерзость. А кто виноват? — подумала еще. — Андрей Иваныч, конечно, потому что заставил ее петь».
«Мне, должно быть, оттого
стало досадно, — думала она, — что я
не успела сказать ему: мсьё Обломов, я никак
не ожидала, чтоб вы позволили… Он предупредил меня… „Неправда!“ скажите, пожалуйста, он еще лгал! Да как он смел?»
Когда еще он однажды по обыкновению
стал пенять на барина, что тот бранит его понапрасну за тараканов, что «
не он выдумал их», Анисья молча выбрала с полки куски и завалявшиеся с незапамятных времен крошки черного хлеба, вымела и вымыла шкафы, посуду — и тараканы почти совсем исчезли.
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни одна чашка
не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка
не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно
стало, что Анисья умнее его!
Злые языки воспользовались было этим и
стали намекать на какую-то старинную дружбу, на поездку за границу вместе; но в отношениях ее к нему
не проглядывало ни тени какой-нибудь затаившейся особенной симпатии, а это бы прорвалось наружу.
Ольга
не показывалась, пока он сидел с теткой, и время тянулось медленно. Обломова опять
стало кидать в жар и холод. Теперь уж он догадывался о причине этой перемены Ольги. Перемена эта была для него почему-то тяжеле прежней.
— Что ж это будет, с одной дачи на другую
станем переезжать? — отвечал он. — Чего там
не видали? Михея Андреича, что ли?
— Да неужели вы
не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез
стало бы легко…
— Какая мысль!.. — заговорил он с упреком и
не договорил. Его поразило это предположение, потому что ему вдруг
стало ясно, что это правда.
— И вам жаль
стало, что я спала хорошо, что я
не мучусь —
не правда ли? — перебила она. — Если б я
не заплакала теперь, вы бы и сегодня дурно спали.
— Ольга! Нет, ради Бога, нет! Теперь, когда все
стало опять ясно,
не гоните меня… — говорил он, взяв ее за руку.
Он вздохнул. Это может быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом
становилось легче; выдуманная им ночью ошибка было такое отдаленное будущее… «Ведь это
не одна любовь, ведь вся жизнь такова… — вдруг пришло ему в голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет —
не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я
не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как
стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма
не было, и ничего б этого
не было: она бы
не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Они
стали чутки и осторожны. Иногда Ольга
не скажет тетке, что видела Обломова, и он дома объявит, что едет в город, а сам уйдет в парк.