Неточные совпадения
— Да право! — настаивал Захар. — Вот, хоть бы сегодня
ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то
не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар
ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии,
не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Обломов
не дождался заслуженной кары,
ушел домой и прислал медицинское свидетельство.
Не дай Бог, когда Захар воспламенится усердием угодить барину и вздумает все убрать, вычистить, установить, живо, разом привести в порядок! Бедам и убыткам
не бывает конца: едва ли неприятельский солдат, ворвавшись в дом, нанесет столько вреда. Начиналась ломка, паденье разных вещей, битье посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо было его выгнать из комнаты, или он сам
уходил с бранью и с проклятиями.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне,
не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или
уходил болтать в людскую, в кухню;
не то так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
Захар, заперев дверь за Тарантьевым и Алексеевым, когда они
ушли,
не садился на лежанку, ожидая, что барин сейчас позовет его, потому что слышал, как тот сбирался писать. Но в кабинете Обломова все было тихо, как в могиле.
— Так,
не было! — сказал Захар и
ушел. А Илья Ильич медленно и задумчиво прохаживался по кабинету.
Доктор
ушел, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда
не глядя, ничего
не чувствуя.
—
Не вникнул, так слушай, да и разбери, можно переезжать или нет. Что значит переехать? Это значит: барин
уйди на целый день да так одетый с утра и ходи…
— Что ж, хоть бы и
уйти? — заметил Захар. — Отчего же и
не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
«И куда это они
ушли, эти мужики? — думал он и углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. — Поди, чай, ночью
ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь
не сидится же! В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере…»
И все
ушли назад, в деревню, рассказав старикам, что там лежит нездешний, ничего
не бает, и Бог его ведает, что он там…
— Няня!
Не видишь, что ребенок выбежал на солнышко! Уведи его в холодок; напечет ему головку — будет болеть, тошно сделается, кушать
не станет. Он этак у тебя в овраг
уйдет!
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а
не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой
не знаю, отроду дураком
не назвал; живу в добре, в покое, ем с его стола,
уйду, куда хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
Комнаты маленькие, диваны такие глубокие:
уйдешь с головой, и
не видать человека.
Придешь, и
уйти не хочется.
Не слышно прыжка с печки — Захар нейдет: Штольц
услал его на почту.
Он
не спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и вперед по комнате; на заре
ушел из дома, ходил по Неве, по улицам, Бог знает, что чувствуя, о чем думая…
И если б вы после этого
ушли,
не сказав мне ни слова, если б на лице у вас я
не заметила ничего… я бы, кажется, захворала… да, точно, это самолюбие! — решительно заключила она.
— Если правда, что вы заплакали бы,
не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то теперь, если вы так
уйдете,
не улыбнетесь,
не подадите руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергевна! Я буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою…
Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной дать ей понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила себя, как облаком, будто
ушла в себя, и он
не знает, как ему быть, как держать себя с ней.
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но
не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится,
уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам
не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
— Вы
не переедете на Выборгскую сторону? — спросила она, когда он
уходил домой.
«Ах, если б испытывать только эту теплоту любви да
не испытывать ее тревог! — мечтал он. — Нет, жизнь трогает, куда ни
уйди, так и жжет! Сколько нового движения вдруг втеснилось в нее, занятий! Любовь — претрудная школа жизни!»
— Разве мне
не будет больно ужо, когда вы будете
уходить? — прибавила она. — Разве я
не стану торопиться поскорей лечь спать, чтоб заснуть и
не видать скучной ночи? Разве завтра
не пошлю к вам утром? Разве…
— Оставьте меня! — проговорила она. —
Уйдите! Зачем вы здесь? Я знаю, что я
не должна плакать: о чем? Вы правы, да, все может случиться.
Они стали чутки и осторожны. Иногда Ольга
не скажет тетке, что видела Обломова, и он дома объявит, что едет в город, а сам
уйдет в парк.
Он
ушел в раздумье. Он где-то видал эту улыбку; он припомнил какую-то картину, на которой изображена женщина с такой улыбкой… только
не Корделия…
Лето подвигалось,
уходило. Утра и вечера становились темны и серы.
Не только сирени, и липы отцвели, ягоды отошли. Обломов и Ольга виделись ежедневно.
Да наконец, если б она хотела
уйти от этой любви — как
уйти? Дело сделано: она уже любила, и скинуть с себя любовь по произволу, как платье, нельзя. «
Не любят два раза в жизни, — думала она, — это, говорят, безнравственно…»
Но тот же странный взгляд с него переносили господа и госпожи и на Ольгу. От этого сомнительного взгляда на нее у него вдруг похолодело сердце; что-то стало угрызать его, но так больно, мучительно, что он
не вынес и
ушел домой, и был задумчив, угрюм.
— Она никогда
не спросит. Если б я
ушла совсем, она бы
не пошла искать и спрашивать меня, а я
не пришла бы больше сказать ей, где была и что делала. Кто ж еще?
— Ты вспыхнула,
ушла, а я
не все сказал, Ольга, — проговорил он.
— И опять
уйду и
не ворочусь более, если ты будешь играть мной, — заговорила она.
— Тем хуже для вас, — сухо заметила она. — На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и
не знала, что мне делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь
уйти, — и с вами советоваться
не стану.
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья,
уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон
не писан. Мне самой и в голову-то
не придет; день-деньской маешься, маешься — до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… — И вслед за этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался с минуту за дверью.
Он никак
не принял ее за Ольгу: одна! быть
не может!
Не решится она, да и нет предлога
уйти из дома.
Обломов
не знал еще, на что решиться, как перед ним очутилась Катя. Хозяйка
ушла.
— Что нам за дело? — говорила хозяйка, когда он
уходил. — Так
не забудьте, когда понадобится рубашки шить, сказать мне: мои знакомые такую строчку делают… их зовут Лизавета Николавна и Марья Николавна.
— Нет… нет… — силилась выговорить потом, — за меня и за мое горе
не бойся. Я знаю себя: я выплачу его и потом уж больше плакать
не стану. А теперь
не мешай плакать…
уйди… Ах, нет, постой! Бог наказывает меня!.. Мне больно, ах, как больно… здесь, у сердца…
—
Уйди! — решила она, терзая мокрый платок руками. — Я
не выдержу; мне еще дорого прошедшее…
Последний, если хотел, стирал пыль, а если
не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет;
не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и
уйдет.
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней,
не заглядывал к ней в комнату,
не интересовался, что она делает,
не шутил,
не смеялся с ней — она похудела, на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе — и
не помнит, что делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя — и
не чувствует, точно языка нет.
Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец,
уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и
не слышит.
Оно было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда
не узнал об этом. Сидела она у изголовья его ночью и
уходила с зарей, и потом
не было разговора о том.
Но ему
не было скучно, если утро проходило и он
не видал ее; после обеда, вместо того чтоб остаться с ней, он часто
уходил соснуть часа на два; но он знал, что лишь только он проснется, чай ему готов, и даже в ту самую минуту, как проснется.
Никаких понуканий, никаких требований
не предъявляет Агафья Матвеевна. И у него
не рождается никаких самолюбивых желаний, позывов, стремлений на подвиги, мучительных терзаний о том, что
уходит время, что гибнут его силы, что ничего
не сделал он, ни зла, ни добра, что празден он и
не живет, а прозябает.
— Он ужасно ленив, — заметила тетка, — и дикарь такой, что лишь только соберутся трое-четверо к нам, сейчас
уйдет. Вообразите, абонировался в оперу и до половины абонемента
не дослушал.
И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгляды, так что он
не раз с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и
уходил. Оборотится — она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.
Оно бы и хорошо: светло, тепло, сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего
не нужно: здесь ее свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные глаза просят его
уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом…
Он чувствовал, что и его здоровый организм
не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как
уходит и жизнь.