Неточные совпадения
— Вы ничего не
говорите, так что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте
с собаками, когда ездил
с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.
— Куда? Здесь ищи! Я
с третьего дня там не был. Да скорее же! —
говорил Илья Ильич.
Обломов
с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер
говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».
— Они
говорят: вы уж
с месяц,
говорят, обещали, а все не съезжаете, мы,
говорят, полиции дадим знать.
— Первого мая в Екатерингофе не быть! Что вы, Илья Ильич! —
с изумлением
говорил Волков. — Да там все!
— Нет, Бог
с вами! —
говорил Обломов.
— А посмотрите это: не правда ли, очень мило? —
говорил он, отыскав в куче брелок один, — визитная карточка
с загнутым углом.
— Эк ломят! —
с завистью
говорил Обломов; потом вздохнул и задумался.
— Здравствуйте, Пенкин; не подходите, не подходите: вы
с холода! —
говорил Обломов.
—
С квартиры гонят; вообразите — надо съезжать: ломки, возни… подумать страшно! Ведь восемь лет жил на квартире. Сыграл со мной штуку хозяин: «Съезжайте,
говорит, поскорее».
Движения его были смелы и размашисты;
говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая
с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Дело в том, что Тарантьев мастер был только
говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться
с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
— Не подходи, не подходи: ты
с холода! —
говорил Обломов, прикрываясь одеялом.
— Поди
с ним! —
говорил Тарантьев, отирая пот
с лица. — Теперь лето: ведь это все равно что дача. Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней — ты дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
— Да сдвинешься ли ты когда-нибудь
с места? —
говорил Тарантьев. — Ведь погляди-ка ты на себя: куда ты годишься? Какая от тебя польза отечеству? Не может в деревню съездить!
— Ну, хорошо, хорошо! —
с нетерпением
говорил Обломов, чтоб только отвязаться от него.
Но все подчиненные чего-то робели в присутствии начальника; они на его ласковый вопрос отвечали не своим, а каким-то другим голосом, каким
с прочими не
говорили.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию
с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев
с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо,
говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что
говорили учителя, потому что другого ничего делать было нельзя, и
с трудом,
с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
Захар на всех других господ и гостей, приходивших к Обломову, смотрел несколько свысока и служил им, подавал чай и прочее
с каким-то снисхождением, как будто давал им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь у его барина. Отказывал им грубовато: «Барин-де почивает», —
говорил он, надменно оглядывая пришедшего
с ног до головы.
Если нужно было постращать дворника, управляющего домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот постой, я скажу барину, —
говорил он
с угрозой, — будет ужо тебе!» Сильнее авторитета он и не подозревал на свете.
— Ну-ка, подними! —
с насмешкой
говорил Илья Ильич. — Что ж ты? За чем дело стало?
— Да никак и бумаги-то нет! —
говорил он сам
с собой, роясь в ящике и ощупывая стол. — Да и так нет! Ах, этот Захар: житья нет от него!
— Ну, еще кому? —
говорил Илья Ильич, отталкивая
с досадой замасленные тетрадки.
— Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться
с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело… —
говорил Обломов
с жалкой миной.
— Отчего не переехать! Ты так легко судишь об этом! —
говорил Обломов, оборачиваясь
с креслами к Захару. — Да ты вникнул ли хорошенько, что значит переехать — а? Верно, не вникнул?
— Да, право, — продолжал Захар
с большим жаром. — Вон,
говорят, какое-то неслыханное чудовище привезли: его бы поглядели. В тиатр или маскарад бы пошли, а тут бы без вас и переехали.
Знаю я, —
с возрастающей убедительностью
говорил Обломов, — что значит перевозка!
— Ну вот, шутка! —
говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил
с упреком Илья Ильич.
— Надеюсь, что ты понял свой проступок, —
говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, — и вперед не станешь сравнивать барина
с другими.
Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну! —
говорил он,
с яростью ударяя по лежанке.
— Два несчастья вдруг! —
говорил он, завертываясь в одеяло совсем
с головой. — Прошу устоять!
— И я бы тоже… хотел… —
говорил он, мигая
с трудом, — что-нибудь такое… Разве природа уж так обидела меня… Да нет, слава Богу… жаловаться нельзя…
Радостно приветствует дождь крестьянин: «Дождичек вымочит, солнышко высушит!» —
говорит он, подставляя
с наслаждением под теплый ливень лицо, плечи и спину.
— Пойдем, —
говорили некоторые, — право-слово, пойдем: что он нам, дядя, что ли? Только беды
с ним!
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго; мужчины в сорок лет походили на юношей; старики не боролись
с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и
говорят, что прежде был крепче народ.
— Как он смеет так
говорить про моего барина? — возразил горячо Захар, указывая на кучера. — Да знает ли он, кто мой барин-то? —
с благоговением спросил он. — Да тебе, —
говорил он, обращаясь к кучеру, — и во сне не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку
с квасом. Вон на тебе армячишка, дыр-то не сосчитаешь!..
— Оттреплет этакий барин! —
говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое, ем
с его стола, уйду, куда хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то
с своим…
— А вы-то
с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! —
говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик
с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
— Да! —
говорил Захар. — У меня-то, слава Богу! барин столбовой; приятели-то генералы, графы да князья. Еще не всякого графа посадит
с собой: иной придет да и настоится в прихожей… Ходят всё сочинители…
— Ну, что за беда, коли и скажет барину? — сам
с собой в раздумье, флегматически
говорил он, открывая медленно табакерку. — Барин добрый, видно по всему, только обругает! Это еще что, коли обругает! А то, иной, глядит, глядит, да и за волосы…
Она казалась выше того мира, в который нисходила в три года раз; ни
с кем не
говорила, никуда не выезжала, а сидела в угольной зеленой комнате
с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила в церковь и садилась на стул за ширмы.
— Что ты у него делаешь? О чем
с ним
говоришь? — спросил Штольц.
— Тарантьев, Иван Герасимыч! —
говорил Штольц, пожимая плечами. — Ну, одевайся скорей, — торопил он. — А Тарантьеву скажи, как придет, — прибавил он, обращаясь к Захару, — что мы дома не обедаем, и что Илья Ильич все лето не будет дома обедать, а осенью у него много будет дела, и что видеться
с ним не удастся…
— Да куда это? Да зачем? —
с тоской
говорил Обломов. — Чего я там не видал? Отстал я, не хочется…
— Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядыванье
с ног до головы; послушаешь, о чем
говорят, так голова закружится, одуреешь.
Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины и оттого
говорил с одушевлением, не останавливаясь.
— Да… да… —
говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, — помню, что я, точно… кажется… Как же, — сказал он, вдруг вспомнив прошлое, — ведь мы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперек Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься в Геркулан.
С ума чуть не сошли! Сколько глупостей!..
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел
с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь
с места. Ты правду
говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Ты ли это, Илья? —
говорил Андрей. — А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день
с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты не забыл двух сестер? Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними, хотел очистить их вкус?..