Неточные совпадения
— Чего вам? — сказал он, придерживаясь
одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только
одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в
одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет
руку и вдохновенно озирается кругом…
Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на
руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, — и так иногда он принесет на другой конец комнаты
одну рюмку или тарелку, а иногда с бранью и проклятиями бросит сам и последнее, что осталось в
руках.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит с ними, взяв
одного на
одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун
руками или треплет его за бакенбарды.
Одет он был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от
одного прикосновения. Белье на нем так и блистало белизною, как будто под стать лысине. На указательном пальце правой
руки надет был большой массивный перстень с каким-то темным камнем.
— Доктор! Какими судьбами? — воскликнул Обломов, протягивая
одну руку гостю, а другою подвигая стул.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в
одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза
рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за
одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Крыльцо висело над оврагом, и, чтоб попасть на крыльцо ногой, надо было
одной рукой ухватиться за траву, другой за кровлю избы и потом шагнуть прямо на крыльцо.
Там, став на колени и обняв его
одной рукой, подсказывала она ему слова молитвы.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят,
одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на
руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
Это случалось периодически
один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни к
одной лежанке, ни к
одной печке нельзя было приложить
руки: того и гляди, вскочит пузырь.
— Ну, что ж? Это добрый барин, коли все ругается! — сказал
один лакей, медленно, со скрипом открывая круглую табакерку, и
руки всей компании, кроме Захаровых, потянулись за табаком. Началось всеобщее нюханье, чиханье и плеванье.
Он взял его
одной рукой за волосы, нагнул ему голову и три раза методически, ровно и медленно, ударил его по шее кулаком.
Мать поплачет, поплачет, потом сядет за фортепьяно и забудется за Герцом: слезы каплют
одна за другой на клавиши. Но вот приходит Андрюша или его приведут; он начнет рассказывать так бойко, так живо, что рассмешит и ее, притом он такой понятливый! Скоро он стал читать «Телемака», как она сама, и играть с ней в четыре
руки.
Отец взял его
одной рукой за воротник, вывел за ворота, надел ему на голову фуражку и ногой толкнул сзади так, что сшиб с ног.
Она жила гувернанткой в богатом доме и имела случай быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в
одну толпу курящих коротенькие трубки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными лицами, способных только на черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей: всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с большими грубыми
руками, с мещанской свежестью в лице и с грубой речью.
— Да что ему вороны? Он на Ивана Купала по ночам в лесу
один шатается: к ним, братцы, это не пристает. Русскому бы не сошло с
рук!..
Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под
рукой осмеять, подставить ногу
один другому.
— Да, конечно, оттого, — говорила она, задумываясь и перебирая
одной рукой клавиши, — но ведь самолюбие везде есть, и много. Андрей Иваныч говорит, что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у вас, должно быть, нет его, оттого вы всё…
— Это ты что у меня тут все будоражишь по-своему — а? — грозно спросил он. — Я нарочно сложил все в
один угол, чтоб под
рукой было, а ты разбросала все по разным местам?
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из
рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни
одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос
одной рукой, как плотно придержать другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни
одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте
руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме
один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез стало бы легко…
Но ему не хотелось уже утверждать ее в этой мысли, и он молчал, покачивая
одной рукой акацию.
Иногда, идучи в жаркий полдень под
руку с Обломовым, она лениво обопрется на плечо его и идет машинально, в каком-то изнеможении, молчит упорно. Бодрость пропадает в ней; взгляд утомленный, без живости, делается неподвижен, устремляется куда-нибудь на
одну точку, и ей лень обратить его на другой предмет.
Слезы и улыбка, молча протянутая
рука, потом живая резвая радость, счастливая торопливость в движениях, потом долгий, долгий разговор, шепот наедине, этот доверчивый шепот душ, таинственный уговор слить две жизни в
одну!
Придет Анисья, будет
руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу на весь мир, так закричу, что мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь побегу к Ольге: там ждет меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни в
одну!..»
Рук своих он как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или
одну за пазуху, а другую за спину. Подавая начальнику бумагу и объясняясь, он
одну руку держал на спине, а средним пальцем другой
руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или слово и, показав, тотчас прятал
руку назад, может быть, оттого, что пальцы были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не без причины казалось не совсем приличным выставлять их часто напоказ.
— Вот-с копию извольте получить, а контракт принадлежит сестре, — мягко отозвался Иван Матвеевич, взяв контракт в
руку. — Сверх того за огород и продовольствие из оного капустой, репой и прочими овощами, считая на
одно лицо, — читал Иван Матвеевич, — примерно двести пятьдесят рублей…
Обломов не мог опомниться; он все стоял в
одном положении, с ужасом глядя на то место, где стоял Захар, потом в отчаянье положил
руки на голову и сел в кресло.
— Да, но я тогда увлекался:
одной рукой отталкивал, а другой удерживал. Ты была доверчива, а я… как будто… обманывал тебя. Тогда было еще ново чувство…
Все это — прыжок с постели, опущенная монета в
руку Кати и поцелуй барышниной
руки — случилось в
одну и ту же минуту.
— Как же-с, надо знать: без этого ничего сообразить нельзя, — с покорной усмешкой сказал Иван Матвеевич, привстав и заложив
одну руку за спину, а другую за пазуху. — Помещик должен знать свое имение, как с ним обращаться… — говорил он поучительно.
— Между тем поверенный этот управлял большим имением, — продолжал он, — да помещик отослал его именно потому, что заикается. Я дам ему доверенность, передам планы: он распорядится закупкой материалов для постройки дома, соберет оброк, продаст хлеб, привезет деньги, и тогда… Как я рад, милая Ольга, — сказал он, целуя у ней
руку, — что мне не нужно покидать тебя! Я бы не вынес разлуки; без тебя в деревне,
одному… это ужас! Но только теперь нам надо быть очень осторожными.
Она была несколько томна, но казалась такою покойною и неподвижною, как будто каменная статуя. Это был тот сверхъестественный покой, когда сосредоточенный замысел или пораженное чувство дают человеку вдруг всю силу, чтоб сдержать себя, но только на
один момент. Она походила на раненого, который зажал рану
рукой, чтоб досказать, что нужно, и потом умереть.
Все погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел, опершись на
руку, не замечал мрака, не слыхал боя часов. Ум его утонул в хаосе безобразных, неясных мыслей; они неслись, как облака в небе, без цели и без связи, — он не ловил ни
одной.
Кухня была истинным палладиумом деятельности великой хозяйки и ее достойной помощницы, Анисьи. Все было в доме и все под
рукой, на своем месте, во всем порядок и чистота, можно бы сказать, если б не оставался
один угол в целом доме, куда никогда не проникал ни луч света, ни струя свежего воздуха, ни глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая
рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара.
Живи он с
одним Захаром, он мог бы телеграфировать
рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
На нем была ветхая, совсем полинявшая шинель, у которой недоставало
одной полы; обут он был в старые стоптанные галоши на босу ногу; в
руках держал меховую, совсем обтертую шапку.