Неточные совпадения
— Зато у меня имение на
руках, — со вздохом сказал Обломов. — Я соображаю новый план; разные улучшения ввожу. Мучаюсь, мучаюсь… А ты ведь чужое делаешь, не
свое.
Он задумчиво сидел в креслах, в
своей лениво-красивой позе, не замечая, что вокруг него делалось, не слушая, что говорилось. Он с любовью рассматривал и гладил
свои маленькие, белые
руки.
— Виноваты оба, и отец и сын, — мрачно сказал Тарантьев, махнув
рукой. — Недаром мой отец советовал беречься этих немцев, а уж он ли не знал всяких людей на
своем веку!
У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения с ними, — и всё по милости Захара. Он
свою способность брать в
руки вещь прилагает ко всем вещам одинаково, не делая никакого различия в способе обращения с той или другой вещью.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по
своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив
руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя
своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на
руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
Таким образом опять все заглохло бы в комнатах Обломова, если б не Анисья: она уже причислила себя к дому Обломова, бессознательно разделила неразрываемую связь
своего мужа с жизнью, домом и особой Ильи Ильича, и ее женский глаз и заботливая
рука бодрствовали в запущенных покоях.
Надо бы взять костяной ножик, да его нет; можно, конечно, спросить и столовый, но Обломов предпочел положить книгу на
свое место и направиться к дивану; только что он оперся
рукой в шитую подушку, чтоб половчей приладиться лечь, как Захар вошел в комнату.
Обломов с вечера, по обыкновению, прислушивался к биению
своего сердца, потом ощупал его
руками, поверил, увеличилась ли отверделость там, наконец углубился в анализ
своего счастья и вдруг попал в каплю горечи и отравился.
Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил
свое счастье и подал вам
руку навсегда. А то…
— Поблекнет! — чуть слышно прошептала она, краснея. Она бросила на него стыдливый, ласковый взгляд, взяла обе его
руки, крепко сжала в
своих, потом приложила их к
своему сердцу.
Он приложил
руку к сердцу: оно бьется сильно, но ровно, как должно биться у честных людей. Опять он волнуется мыслию, как Ольга сначала опечалится, когда он скажет, что не надо видеться; потом он робко объявит о
своем намерении, но прежде выпытает ее образ мыслей, упьется ее смущением, а там…
— Что это тебя не дождешься? Где ты шатаешься? — строго спросил Тарантьев, подавая ему
свою мохнатую
руку. — И твой старый черт совсем от
рук отбился: спрашиваю закусить — нету, водки — и той не дал.
Обломов молча снял с его головы
свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди
руки и ждал, чтоб Тарантьев ушел.
Но женитьба, свадьба — все-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил себе, как он ведет Ольгу к алтарю: она — с померанцевой веткой на голове, с длинным покрывалом. В толпе шепот удивления. Она стыдливо, с тихо волнующейся грудью, с
своей горделиво и грациозно наклоненной головой, подает ему
руку и не знает, как ей глядеть на всех. То улыбка блеснет у ней, то слезы явятся, то складка над бровью заиграет какой-то мыслью.
— Нет, я с вами хотел видеться, — начал Обломов, когда она села на диван, как можно дальше от него, и смотрела на концы
своей шали, которая, как попона, покрывала ее до полу.
Руки она прятала тоже под шаль.
Рук своих он как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или одну за пазуху, а другую за спину. Подавая начальнику бумагу и объясняясь, он одну
руку держал на спине, а средним пальцем другой
руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или слово и, показав, тотчас прятал
руку назад, может быть, оттого, что пальцы были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не без причины казалось не совсем приличным выставлять их часто напоказ.
— Если б я знала, я бы попросила ее, — перебила обиженным голосом Ольга, выпуская его
руку из
своей. — Я думала, что для тебя нет больше счастья, как побыть со мной.
Но Обломов настоял на
своем и торопливо пошел с нею по саду, а она, напротив, шла тихо, опираясь ему на
руку.
Он припал к ее
руке лицом и замер. Слова не шли более с языка. Он прижал
руку к сердцу, чтоб унять волнение, устремил на Ольгу
свой страстный, влажный взгляд и стал неподвижен.
Она подала ему
руку и без трепета, покойно, в гордом сознании
своей невинности, перешла двор, при отчаянном скаканье на цепи и лае собаки, села в карету и уехала.
— Как же-с, надо знать: без этого ничего сообразить нельзя, — с покорной усмешкой сказал Иван Матвеевич, привстав и заложив одну
руку за спину, а другую за пазуху. — Помещик должен знать
свое имение, как с ним обращаться… — говорил он поучительно.
— Исай Фомич 3атертый, — повторил Иван Матвеевич, отирая наскоро
руку обшлагом другого рукава, и, взяв на минуту
руку Обломова, тотчас спрятал
свою в рукав. — Я завтра поговорю с ним-с и приведу.
Если ты скажешь смело и обдуманно да — я беру назад
свое решение: вот моя
рука и пойдем, куда хочешь, за границу, в деревню, даже на Выборгскую сторону!
— Понадобилось, так явились и мысли и язык, хоть напечатать в романе где-нибудь. А нет нужды, так и не умею, и глаза не видят, и в
руках слабость! Ты
свое уменье затерял еще в детстве, в Обломовке, среди теток, нянек и дядек. Началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить.
— Подпишет, кум, подпишет,
свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится — законное дело! — говорил он, подняв трепещущие
руки вверх. — Выпьем, кум!
Перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично добрый, балующий ее друг. В лице у него ни тени страдания, ни сомнения. Он взял ее за обе
руки, поцеловал ту и другую, потом глубоко задумался. Она притихла, в
свою очередь, и, не смигнув, наблюдала движение его мысли на лице.
Ольга засмеялась, проворно оставила
свое шитье, подбежала к Андрею, обвила его шею
руками, несколько минут поглядела лучистыми глазами прямо ему в глаза, потом задумалась, положив голову на плечо мужа. В ее воспоминании воскресло кроткое, задумчивое лицо Обломова, его нежный взгляд, покорность, потом его жалкая, стыдливая улыбка, которою он при разлуке ответил на ее упрек… и ей стало так больно, так жаль его…
Кухня была истинным палладиумом деятельности великой хозяйки и ее достойной помощницы, Анисьи. Все было в доме и все под
рукой, на
своем месте, во всем порядок и чистота, можно бы сказать, если б не оставался один угол в целом доме, куда никогда не проникал ни луч света, ни струя свежего воздуха, ни глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая
рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара.
С летами волнения и раскаяние являлись реже, и он тихо и постепенно укладывался в простой и широкий гроб остального
своего существования, сделанный собственными
руками, как старцы пустынные, которые, отворотясь от жизни, копают себе могилу.