Неточные совпадения
Так и
сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.
— Что ж
делать? — вот он чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там, как хочешь,
так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!
— У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как что
делать? Это
такой дом, где обо всем говорят…
— Нет, нет! Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем
таком… Он не
сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
— Ужас, ужас! Ну, конечно, с
таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не
делает, и тех не забудет. Как вышел срок — за отличие,
так и представляет; кому не вышел срок к чину, к кресту, — деньги выхлопочет…
— Что еще это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего
делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет
такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
—
Такой обязательный, — прибавил Судьбинский, — и нет этого, знаешь, чтоб выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить… все
делает, что может.
— Да пускай их! Некоторым ведь больше нечего и
делать, как только говорить. Есть
такое призвание.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он
делает хуже, что лучше,
так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут
сделать и то и другое, он
так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти
так, как нужно».
Даже Захар, который, в откровенных беседах, на сходках у ворот или в лавочке,
делал разную характеристику всех гостей, посещавших барина его, всегда затруднялся, когда очередь доходила до этого… положим хоть, Алексеева. Он долго думал, долго ловил какую-нибудь угловатую черту, за которую можно было бы уцепиться, в наружности, в манерах или в характере этого лица, наконец, махнув рукой, выражался
так: «А у этого ни кожи, ни рожи, ни ведения!»
—
Так как же нам? Что
делать? Будете одеваться или останетесь
так? — спросил он чрез несколько минут.
— Что
такое? — спросил Алексеев, стараясь
сделать испуганное лицо.
— Ну, если пропащий,
так скажи, что
делать?
— Не трудись, не доставай! — сказал Обломов. — Я тебя не упрекаю, а только прошу отзываться приличнее о человеке, который мне близок и который
так много
сделал для меня…
Илье Ильичу не нужно было пугаться
так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не
сделал, подчиненные были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело
сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Старик Обломов как принял имение от отца,
так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как это
делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда,
такие остались и при нем.
Это Захар
делал не из злости и не из желания повредить барину, а
так, по привычке, доставшейся ему по наследству от деда его и отца — обругать барина при всяком удобном случае.
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья
так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но,
сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
«А может быть, еще Захар постарается
так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да
сделают! Нельзя же в самом деле… переезжать!..»
— А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не
сделал, — прошептал он. — Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал — утро
так и пропало!
«Что ж это
такое? А другой бы все это
сделал? — мелькнуло у него в голове. — Другой, другой… Что же это
такое другой?»
— Видно, уж
так судьба… Что ж мне тут
делать?.. — едва шептал он, одолеваемый сном.
Какой он хорошенький, красненький, полный! Щечки
такие кругленькие, что иной шалун надуется нарочно, а
таких не
сделает.
Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не
делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы,
такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Старик Обломов всякий раз, как увидит их из окошка,
так и озаботится мыслью о поправке: призовет плотника, начнет совещаться, как лучше
сделать, новую ли галерею выстроить или сломать и остатки; потом отпустит его домой, сказав: «Поди себе, а я подумаю».
Впрочем,
такого разврата там почти не случалось: это
сделает разве сорванец какой-нибудь, погибший в общем мнении человек;
такого гостя и во двор не пустят.
— Ну, я перво-наперво притаился: солдат и ушел с письмом-то. Да верхлёвский дьячок видал меня, он и сказал. Пришел вдругорядь. Как пришли вдругорядь-то, ругаться стали и отдали письмо, еще пятак взяли. Я спросил, что, мол,
делать мне с ним, куда его деть?
Так вот велели вашей милости отдать.
Он только было вывел: «Милостивый государь» медленно, криво, дрожащей рукой и с
такою осторожностью, как будто
делал какое-нибудь опасное дело, как к нему явилась жена.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью,
таким делом, без которого легко и обойтись можно,
так точно, как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему все равно, какая бы ни была книга; он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего
делать.
— Платье несу к портнихе; послала щеголиха-то моя: вишь, широко! А как станем с Дуняшей тушу-то стягивать,
так руками после дня три
делать ничего нельзя: все обломаешь! Ну, мне пора. Прощайте, пока.
— Ну,
сделай же
такую милость, не мешай, — убедительно говорил Обломов, открывая глаза.
На ее взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена. Она в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того, что
делает жизнь
так приятною в хорошем свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила
делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала в бумажки до сильной боли, потом брала белыми руками за обе щеки и целовала
так ласково!
А он
сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в
такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому.
— Как же не беда? — продолжал Обломов. — Мужики были
так себе, ничего не слышно, ни хорошего, ни дурного,
делают свое дело, ни за чем не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги… не будет проку!
— Ах, Илья, Илья! — сказал Штольц. — Нет, я тебя не оставлю
так. Через неделю ты не узнаешь себя. Ужо вечером я сообщу тебе подробный план о том, что я намерен
делать с собой и с тобой, а теперь одевайся. Постой, я встряхну тебя. Захар! — закричал он. — Одеваться Илье Ильичу!
— Нет, что из дворян
делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да и кроме детей, где же вдвоем? Это только
так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы, не родственницы и не экономки; если не живут,
так ходят каждый день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ
такой пансион?
И все это чудо
сделает она,
такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слушался, которая еще не начала жить! Она — виновница
такого превращения!
А что сказать?
Сделать суровую мину, посмотреть на него гордо или даже вовсе не посмотреть, а надменно и сухо заметить, что она «никак не ожидала от него
такого поступка: за кого он ее считает, что позволил себе
такую дерзость?..».
Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя сама из всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему голову.
— Не туда, здесь ближе, — заметил Обломов. «Дурак, — сказал он сам себе уныло, — нужно было объясниться! Теперь пуще разобидел. Не надо было напоминать: оно бы
так и прошло, само бы забылось. Теперь, нечего
делать, надо выпросить прощение».
Так блаженствовал он с месяц: в комнатах чисто, барин не ворчит, «жалких слов» не говорит, и он, Захар, ничего не
делает. Но это блаженство миновалось — и вот по какой причине.
Лишь только они с Анисьей принялись хозяйничать в барских комнатах вместе, Захар что ни
сделает, окажется глупостью. Каждый шаг его — все не то и не
так. Пятьдесят пять лет ходил он на белом свете с уверенностью, что все, что он ни
делает, иначе и лучше сделано быть не может.
И вдруг теперь в две недели Анисья доказала ему, что он — хоть брось, и притом она
делает это с
такой обидной снисходительностью,
так тихо, как
делают только с детьми или с совершенными дураками, да еще усмехается, глядя на него.
Эти два часа и следующие три-четыре дня, много неделя,
сделали на нее глубокое действие, двинули ее далеко вперед. Только женщины способны к
такой быстроте расцветания сил, развития всех сторон души.
— Ах! — с сильной досадой произнес Обломов, подняв кулаки к вискам. — Поди вон! — прибавил он грозно. — Если ты когда-нибудь осмелишься рассказывать про меня
такие глупости, посмотри, что я с тобой
сделаю! Какой яд — этот человек!
Жизнь ее наполнилась
так тихо, незаметно для всех, что она жила в своей новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она
делала то же, что прежде, для всех других, но
делала все иначе.
Иногда только соберется он зевнуть, откроет рот — его поражает ее изумленный взгляд: он мгновенно сомкнет рот,
так что зубы стукнут. Она преследовала малейшую тень сонливости даже у него на лице. Она спрашивала не только, что он
делает, но и что будет
делать.
— Может быть, и я со временем испытаю, может быть, и у меня будут те же порывы, как у вас,
так же буду глядеть при встрече на вас и не верить, точно ли вы передо мной… А это, должно быть, очень смешно! — весело добавила она. — Какие вы глаза иногда
делаете: я думаю, ma tante замечает.
— Вы
сделали, чтоб были слезы, а остановить их не в вашей власти… Вы не
так сильны! Пустите! — говорила она, махая себе платком в лицо.
— Да, теперь, может быть, когда уже видели, как плачет о вас женщина… Нет, — прибавила она, — у вас нет сердца. Вы не хотели моих слез, говорите вы,
так бы и не
сделали, если б не хотели…