Неточные совпадения
Точно ребенок: там недоглядит, тут не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает и кончит
тем, что бросит дело на половине или примется за него с конца и так все изгадит, что и поправить никак нельзя, да еще он же потом и браниться
станет.
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия,
тот напишет. И ты не напишешь натурально!
Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— Врешь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить не
станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в
то же время и ему, разумеется, со вложением, —
тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
Если приказчик приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылался на град, засухи, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: «Воля Божья; с Богом спорить не
станешь! Надо благодарить Господа и за
то, что есть».
Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лежа, и в людях;
то дополняет,
то изменяет разные
статьи,
то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит в голове — и пойдет работа.
Он очень неловок:
станет ли отворять ворота или двери, отворяет одну половинку, другая затворяется, побежит к
той, эта затворяется.
Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич,
тем грустнее
становилось ему.
Между
тем жара начала понемногу спадать; в природе
стало все поживее; солнце уже подвинулось к лесу.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран
стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на
того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Только лишь поставят на ноги молодца,
то есть когда нянька
станет ему не нужна, как в сердце матери закрадывается уже тайное желание приискать ему подругу — тоже поздоровее, порумянее.
Потом уже начинались повторения: рождение детей, обряды, пиры, пока похороны не изменят декорации; но ненадолго: одни лица уступают место другим, дети
становятся юношами и вместе с
тем женихами, женятся, производят подобных себе — и так жизнь по этой программе тянется беспрерывной однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы.
Стали носиться зловещие слухи о необходимости не только знания грамоты, но и других, до
тех пор не слыханных в
том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток,
стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд: самые счастливые были
те, которые, махнув рукой на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
— Нет, Татьяна Ивановна, — отвечал Захар, бросив на нее свой односторонний взгляд, — не
то что нынче: совсем никуда не годен
стал — и говорить-то тошно!
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми,
то совсем пропадешь,
станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
Долго после
того, как у него вырвалось признание, не видались они наедине. Он прятался, как школьник, лишь только завидит Ольгу. Она переменилась с ним, но не бегала, не была холодна, а
стала только задумчивее.
Когда еще он однажды по обыкновению
стал пенять на барина, что
тот бранит его понапрасну за тараканов, что «не он выдумал их», Анисья молча выбрала с полки куски и завалявшиеся с незапамятных времен крошки черного хлеба, вымела и вымыла шкафы, посуду — и тараканы почти совсем исчезли.
Он
то с восторгом, украдкой кидал взгляд на ее головку, на
стан, на кудри,
то сжимал ветку.
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между
тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и
тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез
стало бы легко…
Но шалости прошли; я
стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы
стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда,
то есть теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и сказать, что это такое.
По мере
того как она шла, лицо ее прояснялось, дыхание
становилось реже и покойнее, и она опять пошла ровным шагом. Она видела, как свято ее «никогда» для Обломова, и порыв гнева мало-помалу утихал и уступал место сожалению. Она шла все тише, тише…
Ей было и стыдно чего-то, и досадно на кого-то, не
то на себя, не
то на Обломова. А в иную минуту казалось ей, что Обломов
стал ей милее, ближе, что она чувствует к нему влечение до слез, как будто она вступила с ним со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство…
Но
тот же странный взгляд с него переносили господа и госпожи и на Ольгу. От этого сомнительного взгляда на нее у него вдруг похолодело сердце; что-то
стало угрызать его, но так больно, мучительно, что он не вынес и ушел домой, и был задумчив, угрюм.
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на
той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась,
стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая
стала. Кате подарила лиловое платье…
То, что дома казалось ему так просто, естественно, необходимо, так улыбалось ему, что было его счастьем, вдруг
стало какой-то бездной. У него захватывало дух перешагнуть через нее. Шаг предстоял решительный, смелый.
—
Тем хуже для вас, — сухо заметила она. — На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь уйти, — и с вами советоваться не
стану.
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней
стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и
то в церковь только; прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги
стали отекать. И в церкви-то все больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
— Так уж на
той неделе… — заметила она. — А когда переезжать-то
станете? Я бы полы велела вымыть и пыль стереть, — спросила она.
По мере
того, однако ж, как дело подходило к зиме, свидания их
становились реже наедине. К Ильинским
стали ездить гости, и Обломову по целым дням не удавалось сказать с ней двух слов. Они менялись взглядами. Ее взгляды выражали иногда усталость и нетерпение.
Она крепко пожимала ему руку и весело, беззаботно смотрела на него, так явно и открыто наслаждаясь украденным у судьбы мгновением, что ему даже завидно
стало, что он не разделяет ее игривого настроения. Как, однако ж, ни был он озабочен, он не мог не забыться на минуту, увидя лицо ее, лишенное
той сосредоточенной мысли, которая играла ее бровями, вливалась в складку на лбу; теперь она являлась без этой не раз смущавшей его чудной зрелости в чертах.
А
то хоть пропадай, плохо
стало!
— За
то, — говорил он, поникнув головой, — что ты ошибалась… Может быть, ты простишь меня, если вспомнишь, что я предупреждал, как тебе будет стыдно, как ты
станешь раскаиваться…
— Здоровье плохо, Андрей, — сказал он, — одышка одолевает. Ячмени опять пошли,
то на
том,
то на другом глазу, и ноги
стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь по голове или по спине, так что вскочишь…
Обломов
стал было делать возражения, но Штольц почти насильно увез его к себе, написал доверенность на свое имя, заставил Обломова подписать и объявил ему, что он берет Обломовку на аренду до
тех пор, пока Обломов сам приедет в деревню и привыкнет к хозяйству.
— Уж и дело! Труслив ты
стал, кум! Затертый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А
то еще дело!
Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее
становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства, огня и все свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и
то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.
Знай он это, он бы узнал если не
ту тайну, любит ли она его или нет, так, по крайней мере, узнал бы, отчего так мудрено
стало разгадать, что делается с ней.
Но чем чаще они виделись,
тем больше сближались нравственно,
тем роль его
становилась оживленнее: из наблюдателя он нечувствительно перешел в роль истолкователя явлений, ее руководителя. Он невидимо
стал ее разумом и совестью, и явились новые права, новые тайные узы, опутавшие всю жизнь Ольги, все, кроме одного заветного уголка, который она тщательно прятала от его наблюдения и суда.
Страннее всего
то, что она перестала уважать свое прошедшее, даже
стала его стыдиться с
тех пор, как
стала неразлучна с Штольцем, как он овладел ее жизнью. Узнай барон, например, или другой кто-нибудь, она бы, конечно, смутилась, ей было бы неловко, но она не терзалась бы так, как терзается теперь при мысли, что об этом узнает Штольц.
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца,
то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед глазами ее, против ее власти,
становился и сиял образ этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями — счастья с Штольцем…
Сначала слышался только ее смущенный шепот, но по мере
того, как она говорила, голос ее
становился явственнее и свободнее; от шепота он перешел в полутон, потом возвысился до полных грудных нот. Кончила она покойно, как будто пересказывала чужую историю.
Она только затруднилась
тем, что много понадобилось написать, и попросила братца заставить лучше Ванюшу, что «он-де бойко
стал писать», а она, пожалуй, что-нибудь напутает. Но братец настоятельно потребовали, и она подписала криво, косо и крупно. Больше об этом уж никогда и речи не было.
Он три раза перевернулся на диване от этого известия, потом посмотрел в ящик к себе: и у него ничего не было.
Стал припоминать, куда их дел, и ничего не припомнил; пошарил на столе рукой, нет ли медных денег, спросил Захара,
тот и во сне не видал. Она пошла к братцу и наивно сказала, что в доме денег нет.
— Кто ж будет хлопотать, если не я? — сказала она. — Вот только положу две заплатки здесь, и уху
станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На
той неделе заново вычинила куртку — опять разорвал! Что смеешься? — обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. — Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался — признавайся?
Юношей он инстинктивно берег свежесть сил своих, потом
стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует
ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед жизнью, какова бы она ни была, смотреть на нее не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг, и достойно вынести битву с ней.
Странен человек! Чем счастье ее было полнее,
тем она
становилась задумчивее и даже… боязливее. Она
стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина жизни, ее остановка на минутах счастья. Она насильственно стряхивала с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась с мужем в город, пробовала заглянуть в свет, в люди, но ненадолго.
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не
стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал
ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть друга и узнает, что его давно уже нет, что он умер.
— Я не
то спрашиваю, — возразил литератор, — я хотел бы знать: как можно сделаться нищим,
стать в это положение? Делается ли это внезапно или постепенно, искренне или фальшиво?..
— Где, батюшка, Андрей Иваныч, нынче место найдешь? Был на двух местах, да не потрафил. Все не
то теперь, не по-прежнему; хуже
стало. В лакеи грамотных требуют: да и у знатных господ нет уж этого, чтоб в передней битком набито было народу. Всё по одному, редко где два лакея. Сапоги сами снимают с себя: какую-то машинку выдумали! — с сокрушением продолжал Захар. — Срам, стыд, пропадает барство!