Неточные совпадения
Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому
что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно
попадал в них сразу.
Я наказывал куму о беглых мужиках; исправнику кланялся, сказал он: „Подай бумагу, и тогда всякое средствие будет исполнено, водворить крестьян ко дворам на место жительства“, и опричь того, ничего не сказал, а я
пал в ноги ему и слезно умолял; а он закричал благим матом: „Пошел, пошел! тебе сказано,
что будет исполнено — подай бумагу!“ А бумаги я не подавал.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят,
что жизнь их обречена проклятию, и иногда
падают в обморок.
Не то на него
нападал нервический страх: он пугался окружающей его тишины или просто и сам не знал
чего — у него побегут мурашки по телу. Он иногда боязливо косится на темный угол, ожидая,
что воображение сыграет с ним штуку и покажет сверхъестественное явление.
Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают
падать, — и так иногда он принесет на другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда с бранью и проклятиями бросит сам и последнее,
что осталось в руках.
Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой,
что я лежу как пень да
сплю; нет, не
сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в
чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то
что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать
что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не
спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только,
что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за горой; в овраг свозили
падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было.
И целый день, и все дни и ночи няни наполнены были суматохой, беготней: то пыткой, то живой радостью за ребенка, то страхом,
что он
упадет и расшибет нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может быть, угасла бы давным-давно.
Ребенок видит,
что и отец, и мать, и старая тетка, и свита — все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле своей пешни, и кучер
спал на конюшне.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где
спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит,
что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Она вспрянула от сна, поправила платок на голове, подобрала под него пальцем клочки седых волос и, притворяясь,
что будто не
спала совсем, подозрительно поглядывает на Илюшу, потом на барские окна и начинает дрожащими пальцами тыкать одну в другую спицы чулка, лежавшего у нее на коленях.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника головой, а не ногами из ворот; пожар — от того,
что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все то же, по стольку же и
спали по-прежнему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы
спят, одна баба не
спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости,
что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
Посмотришь, Илья Ильич и отгуляется в полгода, и как вырастет он в это время! Как потолстеет! Как
спит славно! Не налюбуются на него в доме, замечая, напротив,
что, возвратясь в субботу от немца, ребенок худ и бледен.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать!
Чего,
чего не надарит ей? Она разрядится, точно
пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»
Другой, Мишель, только лишь познакомился с Андрюшей, как поставил его в позицию и начал выделывать удивительные штуки кулаками,
попадая ими Андрюше то в нос, то в брюхо, потом сказал,
что это английская драка.
Ты делал со мной дела, стало быть, знаешь,
что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень
упадет на голову.
— Знаешь
что, Илья? — сказал Штольц. — Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так всё писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не
спишь. Ну,
что еще? Продолжай.
Он не
спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и вперед по комнате; на заре ушел из дома, ходил по Неве, по улицам, Бог знает,
что чувствуя, о
чем думая…
Он с ужасом побежал бы от женщины, если она вдруг прожжет его глазами или сама застонет,
упадет к нему на плечо с закрытыми глазами, потом очнется и обовьет руками шею до удушья… Это фейерверк, взрыв бочонка с порохом; а потом
что? Оглушение, ослепление и опаленные волосы!
— Поверьте мне, это было невольно… я не мог удержаться… — заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. — Если б гром загремел тогда, камень
упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя… Ради Бога, не подумайте, чтоб я хотел… Я сам через минуту Бог знает
что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово…
«Нет, она не такая, она не обманщица, — решил он, — обманщицы не смотрят таким ласковым взглядом; у них нет такого искреннего смеха… они все пищат… Но… она, однако ж, не сказала,
что любит! — вдруг опять подумал в испуге: это он так себе растолковал… — А досада отчего же?.. Господи! в какой я омут
попал!»
— Для
чего, для кого я буду жить? — говорил он, идучи за ней. —
Чего искать, на
что направить мысль, намерения? Цвет жизни
опал, остались только шипы.
«Не ошибка ли это?» — вдруг мелькнуло у него в уме, как молния, и молния эта
попала в самое сердце и разбила его. Он застонал. «Ошибка! да… вот
что!» — ворочалось у него в голове.
— Вот оно
что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут нет и не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно,
попал ошибкой… Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор!
Что я делаю,
что я делаю? Как я ослеп! Боже мой!
Но шалости прошли; я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда, то есть теперь только, я испугался и почувствовал,
что на меня
падает обязанность остановиться и сказать,
что это такое.
— У сердца, когда оно любит, есть свой ум, — возразила она, — оно знает,
чего хочет, и знает наперед,
что будет. Мне вчера нельзя было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала,
что вы измучились бы, ожидая меня, может быть, дурно бы
спали: я пришла, потому
что не хотела вашего мученья… А вы… вам весело,
что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..
— И вам жаль стало,
что я
спала хорошо,
что я не мучусь — не правда ли? — перебила она. — Если б я не заплакала теперь, вы бы и сегодня дурно
спали.
— Вы боитесь, — возразила она колко, —
упасть «на дно бездны»; вас пугает будущая обида,
что я разлюблю вас!.. «Мне будет худо», пишете вы…
И я иногда тоже не
сплю от этого, но не терзаю вас догадками о будущем, потому
что верю в лучшее.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К
чему я не
спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно
спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— Почему? — повторила она и быстро обернулась к нему с веселым лицом, наслаждаясь тем,
что на каждом шагу умеет ставить его в тупик. — А потому, — с расстановкой начала потом, —
что вы не
спали ночь, писали все для меня; я тоже эгоистка! Это, во-первых…
—
Что вы! — живо возразил Обломов. —
Спать днем! Мне просто скучно.
Захар притворился,
что не слышит, и стал было потихоньку выбираться на кухню. Он уж отворил без скрипу дверь, да не
попал боком в одну половинку и плечом так задел за другую,
что обе половинки распахнулись с грохотом.
— И это вздор! — поспешила сказать Анисья, видя,
что она из огня
попала в полымя. — Это Катя только Семену сказала, Семен Марфе, Марфа переврала все Никите, а Никита сказал,
что «хорошо, если б ваш барин, Илья Ильич, посватал барышню…».
— Точно
что дурак, — подтвердила Анисья, — он и за каретой когда едет, так словно
спит.
—
Что ты такой нахмуренный сегодня? Молчишь? Ты не рад? Я думала, ты с ума сойдешь от радости, а он точно
спит. Проснитесь, сударь, с вами Ольга!
— Ах, нет! Ты все свое! Как не надоест!
Что такое я хотела сказать?.. Ну, все равно, после вспомню. Ах, как здесь хорошо: листья все
упали, feuilles d’automne [осенние листья (фр.).] — помнишь Гюго? Там вон солнце, Нева… Пойдем к Неве, покатаемся в лодке…
— Сюда? — рассеянно повторила она. — Как я сюда
попала? Да вот так, пришла… Постой… да
что об этом говорить!
«Ах, Боже мой, до
чего дошло! Какой камень вдруг
упал на меня!
Что я теперь стану делать? Сонечка! Захар! франты…»
Прошла среда. В четверг Обломов получил опять по городской почте письмо от Ольги, с вопросом,
что значит,
что такое случилось,
что его не было. Она писала,
что проплакала целый вечер и почти не
спала ночь.
— Плачет, не
спит этот ангел! — восклицал Обломов. — Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И
что это за жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?
— А не боялся,
что я не
спала ночь, Бог знает
что передумала и чуть не слегла в постель? — сказала она, поводя по нем испытующим взглядом.
Он рассказал ей все,
что слышал от Захара, от Анисьи, припомнил разговор франтов и заключил, сказав,
что с тех пор он не
спит,
что он в каждом взгляде видит вопрос, или упрек, или лукавые намеки на их свидания.
— Ты
спал после обеда, — сказала она так положительно,
что после минутного колебания он тихо отвечал...
Что ж ты удивляешься,
что в те дни, когда не вижу тебя, я засыпаю и
падаю?
— Он женится! Хочешь об заклад,
что не женится? — возразил он. — Да ему Захар и спать-то помогает, а то жениться! Доселе я ему все благодетельствовал: ведь без меня, братец ты мой, он бы с голоду умер или в тюрьму
попал. Надзиратель придет, хозяин домовый что-нибудь спросит, так ведь ни в зуб толкнуть — все я! Ничего не смыслит…
— Ты засыпал бы с каждым днем все глубже — не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы стали бы жить изо дня в день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о
чем; ложились бы
спать и благодарили Бога,
что день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да? Разве это жизнь? Я зачахну, умру… за
что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
—
Что это за
напасть такая? — говорил он, глядя, как Анисья подбирала куски сахару, черепки чашки, хлеб. — Где же барин?