Неточные совпадения
— И мышей не
я выдумал.
Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.
— Что
это? — почти с ужасом сказал Илья Ильич. — Одиннадцать часов скоро, а
я еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар!
— Ну, что ж такое? Если нужна, так, разумеется, съедем. Что ты пристаешь ко
мне? Уж ты третий раз говоришь
мне об
этом.
— Ну, хорошо, как встану, напишу… Ты ступай к себе, а
я подумаю. Ничего ты не умеешь сделать, — добавил он, —
мне и об
этой дряни надо самому хлопотать.
— Уж кто-то и пришел! — сказал Обломов, кутаясь в халат. — А
я еще не вставал — срам, да и только! Кто бы
это так рано?
— Не могу:
я у князя Тюменева обедаю; там будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что
это вы оставили князя? Какой веселый дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. [в готическом стиле (фр.).] Летом, говорят, будут танцы, живые картины. Вы будете бывать?
— Как
это можно? Скука! Да чем больше, тем веселей. Лидия бывала там,
я ее не замечал, да вдруг…
— Рг. prince M. Michel, [Князь М. Мишель (фр.).] — говорил Волков, — а фамилия Тюменев не уписалась;
это он
мне в Пасху подарил, вместо яичка. Но прощайте, au revoir.
Мне еще в десять мест. — Боже мой, что
это за веселье на свете!
— Нет, нет!
Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки.
Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем таком… Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
— Что еще
это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации.
Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про
меня, что
я «украшение министерства».
— О торговле, об эманципации женщин, о прекрасных апрельских днях, какие выпали нам на долю, и о вновь изобретенном составе против пожаров. Как
это вы не читаете? Ведь тут наша вседневная жизнь. А пуще всего
я ратую за реальное направление в литературе.
— Именно, — подхватил Пенкин. — У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать! А между тем
мне удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер… Не правда ли,
эта мысль… довольно новая?
— В самом деле не видать книг у вас! — сказал Пенкин. — Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине».
Я не могу вам сказать, кто автор:
это еще секрет.
— Чего
я там не видал? — говорил Обломов. — Зачем
это они пишут: только себя тешат…
— Что
это сегодня за раут у
меня? — сказал Обломов и ждал, кто войдет.
— А! — встретил его Обломов. —
Это вы, Алексеев? Здравствуйте. Откуда? Не подходите, не подходите;
я вам не дам руки: вы с холода!
— Куда
это ехать?
Я не хотел ехать никуда…
— Да, только срок контракту вышел;
я все
это время платил помесячно… не помню только, с которых пор.
— Никак не полагаю, — сказал Обломов, —
мне и думать-то об
этом не хочется. Пусть Захар что-нибудь придумает.
— Ну, пусть
эти «некоторые» и переезжают. А
я терпеть не могу никаких перемен!
Это еще что, квартира! — заговорил Обломов. — А вот посмотрите-ка, что староста пишет ко
мне.
Я вам сейчас покажу письмо… где бишь оно? Захар, Захар!
— Ах ты, владычица небесная! — захрипел у себя Захар, прыгая с печки, — когда
это Бог приберет
меня?
— А? — продолжал он. — Каково вам покажется: предлагает «тысящи яко две помене»! Сколько же
это останется? Сколько бишь
я прошлый год получил? — спросил он, глядя на Алексеева. —
Я не говорил вам тогда?
— Только вот троньте! — яростно захрипел он. — Что
это такое?
Я уйду… — сказал он, идучи назад к дверям.
— Ах, да и вы тут? — вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причесывал Обломова. —
Я вас и не видал. Зачем вы здесь? Что
это ваш родственник какая свинья!
Я вам все хотел сказать…
— Да что ж
мне до всего до
этого за дело? — сказал с нетерпением Обломов. —
Я туда не перееду.
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь лето: ведь
это все равно что дача. Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать:
я сейчас же до обеда слетаю к ней — ты дай
мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
— Что
это за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт знает что: на Выборгскую сторону…
Это не мудрено выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь.
Я восемь лет живу, так менять-то не хочется…
—
Это кончено: ты переедешь.
Я сейчас еду к куме, про место в другой раз наведаюсь…
— Шампанское за отыскание квартиры: ведь
я тебя облагодетельствовал, а ты не чувствуешь
этого, споришь еще; ты неблагодарен! Поди-ка сыщи сам квартиру! Да что квартира? Главное, спокойствие-то какое тебе будет: все равно как у родной сестры. Двое ребятишек, холостой брат,
я всякий день буду заходить…
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж
это ты
мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— Ступай в деревню сам: без
этого нельзя; пробудь там лето, а осенью прямо на новую квартиру и приезжай.
Я уж похлопочу тут, чтоб она была готова.
— Ну, брат Илья Ильич, совсем пропадешь ты. Да
я бы на твоем месте давным-давно заложил имение да купил бы другое или дом здесь, на хорошем месте:
это стоит твоей деревни. А там заложил бы и дом да купил бы другой… Дай-ка
мне твое имение, так обо
мне услыхали бы в народе-то.
— И ему напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать,
мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а то ничего не смыслишь. Пропащий человек! У
меня наплясался бы староста:
я бы ему дал! Когда туда почта?
— К чему ты
это говоришь
мне? — спросил Обломов.
— Ну, оставим
это! — прервал его Илья Ильич. — Ты иди с Богом, куда хотел, а
я вот с Иваном Алексеевичем напишу все
эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно делать…
В
этом свидетельстве сказано было: «
Я, нижеподписавшийся, свидетельствую, с приложением своей печати, что коллежский секретарь Илья Обломов одержим отолщением сердца с расширением левого желудочка оного (Hypertrophia cordis cum dilatatione ejus ventriculi sinistri), а равно хроническою болью в печени (hepatis), угрожающею опасным развитием здоровью и жизни больного, каковые припадки происходят, как надо полагать, от ежедневного хождения в должность.
«Когда же жить? — спрашивал он опять самого себя. — Когда же, наконец, пускать в оборот
этот капитал знаний, из которых большая часть еще ни на что не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия — что
я стану с ними делать в Обломовке?»
— А
я тебе запретил говорить
мне об
этом, — строго сказал Илья Ильич и, привстав, подошел к Захару.
— Теперь, теперь! Еще у
меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что
это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как
я стану писать?
— Да что
это, Илья Ильич, за наказание!
Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
— На
этом разве можно писать? — спросил Обломов, бросив бумагу. —
Я этим на ночь стакан закрывал, чтоб туда не попало что-нибудь… ядовитое.
— И не отвяжешься от
этого другого-то что! — сказал он с нетерпением. — Э! да черт с ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков!
Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе.
— Да, да, вот денег-то в самом деле нет, — живо заговорил Обломов, обрадовавшись
этому самому естественному препятствию, за которое он мог спрятаться совсем с головой. — Вы посмотрите-ка, что
мне староста пишет… Где письмо, куда
я его девал? Захар!
— Ты! — сказал Илья Ильич. —
Я запретил тебе заикаться о переезде, а ты, не проходит дня, чтоб пять раз не напомнил
мне: ведь
это расстроивает
меня — пойми ты. И так здоровье мое никуда не годится.
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да
я ночей пять не усну на новом месте;
меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо
этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет
эта стриженая старуха перед обедом, так
мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
— Зачем же ты предлагал
мне переехать? Станет ли человеческих сил вынести все
это?
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот
это так «другой»! А
я, по-твоему, «другой» — а?
Ты все
это знаешь, видел, что
я воспитан нежно, что
я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался.
Так как же
это у тебя достало духу равнять
меня с другими?