Неточные совпадения
«Нужна деятельность», — решил он, — и за неимением «дела»
бросался в «миражи»: ездил с бабушкой
на сенокос, в овсы, ходил по полям, посещал с Марфенькой деревню, вникал в нужды мужиков и развлекался также: был за Волгой, в Колчине, у матери Викентьева, ездил с Марком удить рыбу, оба поругались опять и надоели один
другому, ходил
на охоту — и в самом деле развлекся.
Может быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под
другим злым игом, а не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед
другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова
броситься к нему
на грудь и
на ней искать спасения…»
Новостей много, слушай только… Поздравь меня: геморрой наконец у меня открылся! Мы с доктором так обрадовались, что
бросились друг другу в объятия и чуть не зарыдали оба. Понимаешь ли ты важность этого исхода?
на воды не надо ехать! Пояснице легче, а к животу я прикладываю холодные компрессы; у меня, ведь ты знаешь — pletora abdominalis…» [полнокровие в системе воротной вены (лат.).]
Наконец глаза ее остановились
на висевшей
на спинке стула пуховой косынке, подаренной Титом Никонычем. Она
бросилась к ней, стала торопливо надевать одной рукой
на голову,
другой в ту же минуту отворяла шкаф и доставала оттуда с вешалок, с лихорадочной дрожью, то то, то
другое пальто.
Наконец
бросилась к свечке, схватила ее и осветила шкаф. Там, с ожесточенным нетерпением, взяла она мантилью
на белом пуху, еще
другую, черную, шелковую, накинула первую
на себя, а
на нее шелковую, отбросив пуховую косынку прочь.
Ему было не легче Веры. И он, истомленный усталостью, моральной и физической, и долгими муками, отдался сну, как будто
бросился в горячке в объятия здорового
друга, поручая себя его попечению. И сон исполнил эту обязанность, унося его далеко от Веры, от Малиновки, от обрыва и от вчерашней, разыгравшейся
на его глазах драмы.
Тут кончались его мечты, не смея идти далее, потому что за этими и следовал естественный вопрос о том, что теперь будет с нею? Действительно ли кончилась ее драма? Не опомнился ли Марк, что он теряет, и не
бросился ли догонять уходящее счастье? Не карабкается ли за нею со дна обрыва
на высоту? Не оглянулась ли и она опять назад? Не подали ли они
друг другу руки навсегда, чтоб быть счастливыми, как он, Тушин, и как сама Вера понимают счастье?
Райский, живо принимая впечатления, меняя одно
на другое,
бросаясь от искусства к природе, к новым людям, новым встречам, — чувствовал, что три самые глубокие его впечатления, самые дорогие воспоминания, бабушка, Вера, Марфенька — сопутствуют ему всюду, вторгаются во всякое новое ощущение, наполняют собой его досуги, что с ними тремя — он связан и той крепкой связью, от которой только человеку и бывает хорошо — как ни от чего не бывает, и от нее же бывает иногда больно, как ни от чего, когда судьба неласково дотронется до такой связи.
Что же делать с миллионами фактов, свидетельствующих о том, как люди зазнамо, то есть вполне понимая свои настоящие выгоды, отставляли их на второй план и
бросались на другую дорогу, на риск, на авось, никем и ничем не принуждаемые к тому, а как будто именно только не желая указанной дороги, и упрямо, своевольно пробивали другую, трудную, нелепую, отыскивая ее чуть не в потемках.
Неточные совпадения
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят:
на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам не надо!
Тем не менее он все-таки сделал слабую попытку дать отпор. Завязалась борьба; но предводитель вошел уже в ярость и не помнил себя. Глаза его сверкали, брюхо сладострастно ныло. Он задыхался, стонал, называл градоначальника душкой, милкой и
другими несвойственными этому сану именами; лизал его, нюхал и т. д. Наконец с неслыханным остервенением
бросился предводитель
на свою жертву, отрезал ножом ломоть головы и немедленно проглотил.
На этот призыв выходит из толпы парень и с разбега
бросается в пламя. Проходит одна томительная минута,
другая. Обрушиваются балки одна за
другой, трещит потолок. Наконец парень показывается среди облаков дыма; шапка и полушубок
на нем затлелись, в руках ничего нет. Слышится вопль:"Матренка! Матренка! где ты?" — потом следуют утешения, сопровождаемые предположениями, что, вероятно, Матренка с испуга убежала
на огород…
Совершенно успокоившись и укрепившись, он с небрежною ловкостью
бросился на эластические подушки коляски, приказал Селифану откинуть кузов назад (к юрисконсульту он ехал с поднятым кузовом и даже застегнутой кожей) и расположился, точь-в-точь как отставной гусарский полковник или сам Вишнепокромов — ловко подвернувши одну ножку под
другую, обратя с приятностью ко встречным лицо, сиявшее из-под шелковой новой шляпы, надвинутой несколько
на ухо.
Вот послышались шаги папа
на лестнице; выжлятник подогнал отрыскавших гончих; охотники с борзыми подозвали своих и стали садиться. Стремянный подвел лошадь к крыльцу; собаки своры папа, которые прежде лежали в разных живописных позах около нее,
бросились к нему. Вслед за ним, в бисерном ошейнике, побрякивая железкой, весело выбежала Милка. Она, выходя, всегда здоровалась с псарными собаками: с одними поиграет, с
другими понюхается и порычит, а у некоторых поищет блох.