Неточные совпадения
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не
будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я,
право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— Я не проповедую коммунизма, кузина,
будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет
права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
У ней и в сердце, и в мысли не
было упреков и слез, не срывались укоризны с языка. Она не подозревала, что можно сердиться, плакать, ревновать, желать, даже требовать чего-нибудь именем своих
прав.
У ней
было одно желание и
право: любить. Она думала и верила, что так, а не иначе, надо любить и
быть любимой и что весь мир так любит и любим.
— Стало
быть, вы счастливы: вы пользуетесь этим
правом свободно…
— Так. Вы мне дадите
право входить без доклада к себе, и то не всегда: вот сегодня рассердились,
будете гонять меня по городу с поручениями — это привилегия кузеней, даже советоваться со мной, если у меня
есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых, и, наконец, дойдет до оскорбления… до того, что поверите мне сердечный секрет, когда влюбитесь…
— А если все, так
будешь сыт. Ну, вот, как я рад. Ах, Борис…
право, и высказать не умею!
— Ну, уж выдумают: труд! — с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние
есть, собой молодец: только бы жить, а они — труд! Что это,
право, скоро все на Леонтья
будут похожи: тот уткнет нос в книги и знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
— Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты
права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться,
быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
— Вот видите, я и
прав, что извинялся перед вами: надо
быть осторожным на словах… — заметил Райский.
— Вы тоже, может
быть, умны… — говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще не знаю, а может
быть, и нет, а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше вас имею
права спросить, отчего же вы ничего не делаете?
— Как не готовили? Учили верхом ездить для военной службы, дали хороший почерк для гражданской. А в университете: и
права, и греческую, и латинскую мудрость, и государственные науки, чего не
было? А все прахом пошло. Ну-с, продолжайте, что же я такое?
— Oh! Madame, je suis bien reconnaissant. Mademoiselle, je vous prie, restez de grâce! [О! Сударыня, я вам очень признателен. Прошу вас, мадемуазель, пожалуйста, останьтесь! (фр.)] — бросился он, почтительно устремляя руки вперед, чтоб загородить дорогу Марфеньке, которая пошла
было к дверям. — Vraiment, je ne puis pas: j’ai des visites а faire… Ah, diable, çа n’entre pas… [Но я,
право, не могу: я должен сделать несколько визитов… А, черт, не надеваются… (фр.)]
Опенкин в нескольких словах сам рассказал историю своей жизни. Никто никогда не давал себе труда, да и не нужно никому
было разбирать, кто
прав, кто виноват
был в домашнем разладе, он или жена.
А он тоже не делает дела, и его дело перед их делом —
есть самый пустой из всех миражей.
Прав Марк, этот цинический мудрец, так храбро презревший все миражи и отыскивающий… миража поновее!
Ему страх как захотелось увидеть Веру опять наедине, единственно затем, чтоб только «великодушно» сознаться, как он
был глуп, неверен своим принципам, чтоб изгладить первое, невыгодное впечатление и занять по
праву место друга — покорить ее гордый умишко, выиграть доверие.
Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно — она отталкивает его, прячется, уходит в свои
права, за свою девическую стену, стало
быть… не хочет. А между тем она не довольна всем положением, рвется из него, стало
быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других людях. Кто же ей даст новую пищу и воздух? Где люди?
Он по родству — близкое ей лицо: он один и случайно, и по
праву может и должен
быть для нее этим авторитетом. И бабушка писала, что назначает ему эту роль.
— Что вам за дело до нее? и кто вам дал
право быть судьей чужих пороков?
— По какому
праву? А по такому, что вы оскорбили женщину в моем доме, и если б я допустил это, то
был бы жалкая дрянь. Вы этого не понимаете, тем хуже для вас!..
Уважать человека сорок лет, называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда, пугать им других — и вдруг в одну минуту выгнать его вон! Она не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее…
был…
прав.
«Да — она
права: зачем ей доверять мне? А мне-то как оно нужно, Боже мой! чтоб унять раздражение, узнать тайну (а тайна
есть!) и уехать! Не узнавши, кто она, что она, — не могу ехать!»
Он не хотел любить Веру, да и нельзя, если б хотел: у него отняты все
права, все надежды. Ее нежнейшая мольба, обращенная к нему —
была — «уехать поскорей», а он
был занят, полон ею, одною ею, и ничем больше!
— Вы рассудите, бабушка: раз в жизни девушки расцветает весна — и эта весна — любовь. И вдруг не дать свободы ей расцвесть, заглушить, отнять свежий воздух, оборвать цветы… За что же и по какому
праву вы хотите заставить, например, Марфеньку
быть счастливой по вашей мудрости, а не по ее склонности и влечениям?
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины,
право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня
есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю,
есть ли она в доме, нет ли…
Если вы теперь удержите меня, я
буду думать, что мелкая страстишка, самолюбие без
прав, зависть — помешали моему счастью и что вы лгали, когда проповедовали свободу…
Оба понимали, что каждый с своей точки зрения
прав — но все-таки безумно втайне надеялись, он — что она перейдет на его сторону, а она — что он уступит, сознавая в то же время, что надежда
была нелепа, что никто из них не мог, хотя бы и хотел, внезапно переродиться, залучить к себе, как шапку надеть, другие убеждения, другое миросозерцание, разделить веру или отрешиться от нее.
Она шла не самонадеянно, а, напротив, с сомнениями, не ошибается ли она, не
прав ли проповедник, нет ли в самом деле там, куда так пылко стремится он, чего-нибудь такого чистого, светлого, разумного, что могло бы не только избавить людей от всяких старых оков, но открыть Америку, новый, свежий воздух, поднять человека выше, нежели он
был, дать ему больше, нежели он имел.
Ему все еще хотелось удержаться в позиции и удалиться с некоторым достоинством, сохраняя за собой
право не давать ответа. Но Тушин уже знал, что другого ответа
быть не может. Марк чувствовал это и стал отступать постепенно.
«Уменье жить» ставят в великую заслугу друг другу, то
есть уменье «казаться», с
правом в действительности «не
быть» тем, чем надо
быть. А уменьем жить называют уменье — ладить со всеми, чтоб
было хорошо и другим, и самому себе, уметь таить дурное и выставлять, что годится, — то
есть приводить в данный момент нужные для этого свойства в движение, как трогать клавиши, большей частию не обладая самой музыкой.
Если скульптура изменит мне (Боже сохрани! я не хочу верить: слишком много говорит за), я сам казню себя, сам отыщу того, где бы он ни
был — кто первый усомнился в успехе моего романа (это — Марк Волохов), и торжественно скажу ему: да, ты
прав: я — неудачник!