Неточные совпадения
Он
говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем,
что делается в мире, в свете и в городе; следил за подробностями войны, если была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
— Нимало: не все равно играть,
что там,
что у Ивлевых? Оно, правда, совестно немного обыгрывать старух: Анна Васильевна бьет карты своего партнера сослепа, а Надежда Васильевна вслух
говорит, с
чего пойдет.
— Да, именно — своего рода. Вон у меня в отделении служил помощником Иван Петрович: тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу не дает, то есть красивой, конечно. Всем
говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит,
что ли?
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о
чем, например, ты будешь
говорить хоть сегодня?
Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
Старик шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты,
говорил каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени. Они с восторгом припоминали, как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались тем,
что сами тратили так мало, жили так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
—
Что делать! Се que femme veut, Dieu le veut! [
Чего хочет женщина — того хочет Бог! (фр.)] Вчера la petite Nini [малютка Нини (фр.).] заказала Виктору обед на ферме: «Хочу,
говорит, подышать свежим воздухом…» Вот и я хочу!..
—
Что же надо делать, чтоб понять эту жизнь и ваши мудреные правила? — спросила она покойным голосом, показывавшим,
что она не намерена была сделать шагу, чтоб понять их, и
говорила только потому,
что об этом зашла речь.
Он так и
говорит со стены: «Держи себя достойно», —
чего: человека, женщины,
что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением — «не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
— О каком обмане, силе, лукавстве
говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в
чем не мешает…
Чем же виноват предок? Тем,
что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
—
Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю,
что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает,
что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Вы про тех
говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали,
что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Это очень серьезно,
что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не
говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала,
говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите,
что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все,
что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не
говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
А он прежде всего воззрился в учителя: какой он, как
говорит, как нюхает табак, какие у него брови, бакенбарды; потом стал изучать болтающуюся на животе его сердоликовую печатку, потом заметил,
что у него большой палец правой руки раздвоен посередине и представляет подобие двойного ореха.
— О
чем я
говорил сейчас? — вдруг спросил его учитель, заметив,
что он рассеянно бродит глазами по всей комнате.
К удивлению его, Райский сказал ему от слова до слова,
что он
говорил.
Иногда, напротив, он придет от пустяков в восторг: какой-нибудь сытый ученик отдаст свою булку нищему, как делают добродетельные дети в хрестоматиях и прописях, или примет на себя чужую шалость, или покажется ему,
что насупившийся ученик думает глубокую думу, и он вдруг возгорится участием к нему,
говорит о нем со слезами, отыскивает в нем что-то таинственное, необычайное, окружит его уважением: и другие заразятся неисповедимым почтением.
Они
говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все,
что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а как будто советовала сделать то или другое.
— Ну, птички мои, ну
что? —
говорила бабушка, всегда затрудняясь, которую прежде поцеловать. — Ну
что, Верочка? вот умница: причесалась.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был
говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только,
что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть
что неисправно, не давай потачки бабушке. Вот садик-то,
что у окошек, я, видишь, недавно разбила, —
говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка,
что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
— Вот Матрешка: помнишь ли ты ее? —
говорила бабушка. — А ты подойди, дура,
что стоишь? Поцелуй ручку у барина: ведь это внучек.
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. —
Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! —
говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри же, какой он! А это твой,
что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
— Верочкины и Марфенькины счеты особо: вот смотри, —
говорила она, — не думай,
что на них хоть копейка твоя пошла. Ты послушай…
— Ты ему о деле, а он шалит: пустота какая — мальчик! —
говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь, как под старость будет уголок. Еще то имение-то, бог знает
что будет, как опекун управится с ним! а это уж старое, прижилось в нем…
— Разве я тебе не
говорила? Это председатель палаты, важный человек: солидный, умный, молчит все; а если скажет, даром слов не тратит. Его все боятся в городе:
что он сказал, то и свято. Ты приласкайся к нему: он любит пожурить…
—
Что вы это ему
говорите: он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась,
что муж в палате, обещала приехать сама, а в заключение взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
Вглядевшись пытливо в каждого профессора, в каждого товарища, как в школе, Райский, от скуки, для развлечения, стал прислушиваться к тому,
что говорят на лекции.
— Я, cousin… виновата: не думала о нем.
Что такое вы
говорили!.. Ах да! — припомнила она. — Вы что-то меня спрашивали.
— Я думаю — да, потому
что сначала все слушали молча, никто не
говорил банальных похвал: «Charmant, bravo», [Прелестно, браво (фр.).] а когда кончила — все закричали в один голос, окружили меня… Но я не обратила на это внимания, не слыхала поздравлений: я обернулась, только лишь кончила, к нему… Он протянул мне руку, и я…
Вот послушайте, — обратилась она к папа, —
что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала,
что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— Очень просто. Он тогда только
что воротился из-за границы и бывал у нас, рассказывал,
что делается в Париже,
говорил о королеве, о принцессах, иногда обедал у нас и через княгиню сделал предложение.
— Но ведь…
говорил же он вам, почему искал вашей руки,
что его привлекло к вам…
что не было никого прекраснее, блистательнее…
— И «
что он никогда не кончил бы,
говоря обо мне, но боится быть сентиментальным…» — добавила она.
—
Что это, видно, папа не будет? — сказала она, оглядываясь вокруг себя. — Это невозможно,
что вы
говорите! — тихо прибавила потом.
— Mon Dieu, mon Dieu! [О Боже, Боже! (фр.)] —
говорила она, глядя на дверь, —
что вы
говорите!.. вы знаете сами,
что это невозможно!
Там был записан старый эпизод, когда он только
что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он
говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
— Тебе скучно здесь, — заговорила она слабо, — прости,
что я призвала тебя… Как мне хорошо теперь, если б ты знал! — в мечтательном забытьи
говорила она, закрыв глаза и перебирая рукой его волосы. Потом обняла его, поглядела ему в глаза, стараясь улыбнуться. Он молча и нежно отвечал на ее ласки, глотая навернувшиеся слезы.
— Иван Иваныч! — торжественно сказал Райский, — как я рад,
что ты пришел! Смотри — она, она?
Говори же?
—
Что вам повторять? я уж
говорил! — Он вздохнул. — Если будете этим путем идти, тратить себя на модные вывески…
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись,
говорил Кирилов, так
что и нос ушел у него в бороду, и все лицо казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки… и тогда сами станете на колени и будете молиться…
Райский верил и не верил,
что увидит ее и как и
что будет
говорить.
— Право, заметили и втихомолку торжествуете, да еще издеваетесь надо мной, заставляя высказывать вас же самих. Вы знаете,
что я
говорю правду, и в словах моих видите свой образ и любуетесь им.
— Да, как cousin! Но
чего бы не сделал я, —
говорил он, глядя на нее почти пьяными глазами, — чтоб целовать эту ладонь иначе… вот так…
— Смущение? Я смутилась? —
говорила она и поглядела в зеркало. — Я не смутилась, а вспомнила только,
что мы условились не
говорить о любви. Прошу вас, cousin, — вдруг серьезно прибавила она, — помнить уговор. Не будем, пожалуйста,
говорить об этом.
Он удивился этой просьбе и задумался. Она и прежде просила, но шутя, с улыбкой. Самолюбие шепнуло было ему,
что он постучался в ее сердце недаром,
что оно отзывается,
что смущение и внезапная, неловкая просьба не
говорить о любви — есть боязнь, осторожность.
— Какая тайна?
Что вы! —
говорила она, возвышая голос и делая большие глаза. — Вы употребляете во зло права кузена — вот в
чем и вся тайна. А я неосторожна тем,
что принимаю вас во всякое время, без тетушек и папа…
— К
чему вы это мне
говорите? Со мной это вовсе не у места! А я еще просила вас оставить разговор о любви, о страстях…
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а
что я взволнован теперь — так я не лгу. Не
говорю опять,
что я умру с отчаяния,
что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!