Неточные совпадения
Иногда, напротив, он
придет от пустяков в восторг: какой-нибудь сытый ученик отдаст свою булку нищему, как делают добродетельные дети в хрестоматиях и прописях, или примет на себя чужую шалость, или покажется ему, что насупившийся ученик думает глубокую думу, и он вдруг возгорится участием к нему, говорит о нем со слезами, отыскивает в нем что-то таинственное, необычайное, окружит его уважением: и
другие заразятся неисповедимым почтением.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не
пришел на музыку, на
другой день я встретила его очень холодно…
Он узнал Наташу в опасную минуту, когда ее неведению и невинности готовились сети. Матери, под видом участия и старой дружбы, выхлопотал поседевший мнимый
друг пенсион,
присылал доктора и каждый день приезжал, по вечерам, узнавать о здоровье, отечески горячо целовал дочь…
— Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в
другое место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он
приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
Пришло время расставаться, товарищи постепенно уезжали один за
другим. Леонтий оглядывался с беспокойством, замечал пустоту и тосковал, не зная, по непрактичности своей, что с собой делать, куда деваться.
Соперников она учила, что и как говорить, когда спросят о ней, когда и где были вчера, куда уходили, что шептали, зачем пошли в темную аллею или в беседку, зачем
приходил вечером тот или
другой — все.
— Все это ребячество, Марфенька: цветы, песенки, а ты уж взрослая девушка, — он бросил беглый взгляд на ее плечи и бюст, — ужели тебе не
приходит в голову что-нибудь
другое, серьезное? Разве тебя ничто больше не занимает?
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я
приду к тебе, как брат,
друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
— Пустите, Ульяна Андреевна: я в
другой раз
приду, когда Леонтий будет дома, — сухо сказал он, стараясь отстранить ее от двери.
Райский
пришел домой злой, не ужинал, не пошутил с Марфенькой, не подразнил бабушку и ушел к себе. И на
другой день он сошел такой же мрачный и недовольный.
Через час я
прихожу, меня не принимают. Захожу на
другой день — не принимают. Через два, три дня — то же самое. Обе тетки больны, «барыня», то есть Софья Николаевна, нездорова, не выезжает и никого не принимает: такие ответы получал я от слуг.
Тот тонко и лукаво улыбался, выслушав просьбу отца, и сказал, что на
другой день удовлетворит ее, и сдержал слово,
прислал записку самой Беловодовой, с учтивым и почтительным письмом.
А он вышел от нее с новой, более страшной тяжестью, нежели с какою
пришел. Она отчасти облегчила ему одно бремя и возложила
другое, невыносимее.
Райский, воротясь с прогулки,
пришел к завтраку тоже с каким-то странным, решительным лицом, как будто у человека впереди было сражение или
другое важное, роковое событие и он приготовлялся к нему. Что-то обработалось, выяснилось или определилось в нем. Вчерашней тучи не было. Он так же покойно глядел на Веру, как на прочих, не избегал взглядов и Татьяны Марковны и этим поставил ее опять в недоумение.
Пришла в голову Райскому
другая царица скорби, великая русская Марфа, скованная, истерзанная московскими орлами, но сохранившая в тюрьме свое величие и могущество скорби по погибшей славе Новгорода, покорная телом, но не духом, и умирающая все посадницей, все противницей Москвы и как будто распорядительницей судеб вольного города.
Словом, он немного одурел и
пришел в себя на третий день — и тогда уже стал задумчив, как
другие.
Немного погодя воротилась Татьяна Марковна,
пришел Райский. Татьяна Марковна и Тушин не без смущения встретились
друг с
другом. И им было неловко: он знал, что ей известно его объяснение с Верой, — а ей мучительно было, что он знает роман и «грех» Веры.
На
другой день Райский утром рано предупредил Крицкую запиской, что он просит позволения
прийти к ней в половине первого часа, и получил ответ: «Charmee, j’attends» [«Очень рада, жду» (фр.).] и т. д.
Она угадывала состояние Веры и решила, что теперь рано, нельзя. Но
придет ли когда-нибудь пора, что Вера успокоится? Она слишком своеобразна, судить ее по
другим нельзя.
— И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь, я это вижу; а что я скажу тебе? Ничего ведь ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся… из-за меня! Ну вот, ты плачешь и опять меня обнимаешь, — ну за что ты меня обнимаешь? За то, что я сам не вынес и на
другого пришел свалить: «страдай и ты, мне легче будет!» И можешь ты любить такого подлеца?
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за
другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то: