Неточные совпадения
Иван Иванович
был, напротив, в черном фраке. Белые перчатки и шляпа
лежали около него на столе. У него лицо отличалось спокойствием или скорее равнодушным ожиданием ко всему, что может около него происходить.
Видал я их в Петербурге: это те хваты, что в каких-то фантастических костюмах собираются по вечерам
лежать на диванах, курят трубки, несут чепуху, читают стихи и
пьют много водки, а потом объявляют, что они артисты.
На поясе и в карманах висело и
лежало множество ключей, так что бабушку, как гремучую змею, можно
было слышать издали, когда она идет по двору или по саду.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник
был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему
было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь
лежал на душе, хотя ничего этого у него не
было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен,
пьет умеренно, то
есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы
было, если б его можно
было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море
лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
Борис
был весь в картине; задумчивость
лежала на лице, ему
было так хорошо — век бы тут стоять.
В комнате
был волосяной диван красного дерева, круглый стол перед диваном, на столе стоял рабочий ящик и
лежали неконченные женские работы.
За ширмами, на постели, среди подушек,
лежала, освещаемая темным светом маленького ночника, как восковая, молодая белокурая женщина. Взгляд
был горяч, но сух, губы тоже жаркие и сухие. Она хотела повернуться, увидев его, сделала живое движение и схватилась рукой за грудь.
Марфенька застенчиво стояла с полуулыбкой, взглядывая, однако, на него с лукавым любопытством. На шее и руках
были кружевные воротнички, волосы в туго сложенных косах плотно
лежали на голове; на ней
было барежевое платье, талия крепко опоясывалась голубой лентой.
Было за полдень давно. Над городом
лежало оцепенение покоя, штиль на суше, какой бывает на море штиль широкой, степной, сельской и городской русской жизни. Это не город, а кладбище, как все эти города.
У Леонтия, напротив, билась в знаниях своя жизнь, хотя прошлая, но живая. Он открытыми глазами смотрел в минувшее. За строкой он видел другую строку. К древнему кубку приделывал и пир, на котором из него
пили, к монете — карман, в котором она
лежала.
— Для какой цели? — повторила она, — а для такой, чтоб человек не засыпал и не забывался, а помнил, что над ним кто-нибудь да
есть; чтобы он шевелился, оглядывался, думал да заботился. Судьба учит его терпению, делает ему характер, чтоб поворачивался живо, оглядывался на все зорким глазом, не
лежал на боку и делал, что каждому определил Господь…
В ящиках
лежали ладанки, двойные сросшиеся орешки, восковые огарочки, в папках насушено
было множество цветов, на окнах
лежали найденные на Волге в песке цветные камешки, раковинки.
Ему пришла в голову прежняя мысль «писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, — думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука
лежит в самой жизни, как
лежат в природе безбрежные пески, нагота и скудость пустынь, то и скука может и должна
быть предметом мысли, анализа, пера или кисти, как одна из сторон жизни: что ж, пойду, и среди моего романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись в меня,
будут красками и колоритом… картина
будет верна…»
Перед ней
лежали на бумажках кучки овса, ржи. Марфенька царапала иглой клочок кружева, нашитого на бумажке, так пристально, что сжала губы и около носа и лба у ней набежали морщинки. Веры, по обыкновению, не
было.
Он взял фуражку и побежал по всему дому, хлопая дверями, заглядывая во все углы. Веры не
было, ни в ее комнате, ни в старом доме, ни в поле не видать ее, ни в огородах. Он даже поглядел на задний двор, но там только Улита мыла какую-то кадку, да в сарае Прохор
лежал на спине плашмя и спал под тулупом, с наивным лицом и открытым ртом.
От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в людях людей, исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал с бабушкой, видя, что под старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и
лежали семена тех начал, что безусловно присвоивала себе новая жизнь, но что
было только завалено уродливыми формами и наростами в старой.
Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве у часовни
лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста не слагали пальцы ее, ни молитвы не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд — все
было молитва.
Погода
была еще мрачнее. Шел мелкий, непрерывный дождь. Небо покрыто
было не тучами, а каким-то паром. На окрестности
лежал туман.
Вере к утру не
было лучше. Жар продолжался, хотя она и спала. Но сон ее беспрестанно прерывался, и она
лежала в забытьи.
Вера
была грустнее, нежели когда-нибудь. Она больше
лежала небрежно на диване и смотрела в пол или ходила взад и вперед по комнатам старого дома, бледная, с желтыми пятнами около глаз.
Цветы завяли, садовник выбросил их, и перед домом, вместо цветника,
лежали черные круги взрытой земли с каймой бледного дерна да полосы пустых гряд. Несколько деревьев завернуты
были в рогожу. Роща обнажалась все больше и больше от листьев. Сама Волга почернела, готовясь замерзнуть.
Марфенька печалилась и ревновала ее к сестре, но сказать боялась и потихоньку плакала. Едва ли это
была не первая серьезная печаль Марфеньки, так что и она бессознательно приняла общий серьезно-туманный тон, какой
лежал над Малиновкой и ее жителями.
Неточные совпадения
Бобчинский. Сначала вы сказали, а потом и я сказал. «Э! — сказали мы с Петром Ивановичем. — А с какой стати сидеть ему здесь, когда дорога ему
лежит в Саратовскую губернию?» Да-с. А вот он-то и
есть этот чиновник.
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То
есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи
лежит в бочке, что у меня сиделец не
будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Право, на деревне лучше: оно хоть нет публичности, да и заботности меньше; возьмешь себе бабу, да и
лежи весь век на полатях да
ешь пироги.
Колода
есть дубовая // У моего двора, //
Лежит давно: из младости // Колю на ней дрова, // Так та не столь изранена, // Как господин служивенькой. // Взгляните: в чем душа!
— Нет. Он в своей каморочке // Шесть дней
лежал безвыходно, // Потом ушел в леса, // Так
пел, так плакал дедушка, // Что лес стонал! А осенью // Ушел на покаяние // В Песочный монастырь.