Неточные совпадения
Он равнодушно смотрел сорок лет сряду,
как с каждой весной отплывали за границу битком набитые пароходы, уезжали внутрь России дилижансы, впоследствии вагоны, —
как двигались толпы
людей «с наивным настроением» дышать другим воздухом, освежаться, искать впечатлений и развлечений.
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного,
как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче
людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за
человек.
Но
какое это чувство? Какого-то всеобщего благоволения, доброты ко всему на свете, — такое чувство, если только это чувство,
каким светятся глаза у
людей сытых, беззаботных, всем удовлетворенных и не ведающих горя и нужд.
— Женщины, — продолжал Пахотин, — теперь только и находят развлечение с
людьми наших лет. (Он никогда не называл себя стариком.) И
как они любезны: например, Pauline сказала мне…
— Если все свести на нужное и серьезное, — продолжал Райский, — куда
как жизнь будет бедна, скучна! Только что
человек выдумал, прибавил к ней — то и красит ее. В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только и есть отрады…
— По крайней мере, можете ли вы, cousin, однажды навсегда сделать resume: [вывод (фр.).]
какие это их правила, — она указала на улицу, — в чем они состоят, и отчего то, чем жило так много
людей и так долго, вдруг нужно менять на другое, которым живут…
— Предки наши были умные, ловкие
люди, — продолжал он, — где нельзя было брать силой и волей, они создали систему, она обратилась в предание — и вы гибнете систематически, по преданию,
как индианка, сожигающаяся с трупом мужа…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный
человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь,
как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Но ведь вы видите других
людей около себя, не таких,
как вы, а с тревогой на лице, с жалобами.
— Если б вы любили, кузина, — продолжал он, не слушая ее, — вы должны помнить,
как дорого вам было проснуться после такой ночи,
как радостно знать, что вы существуете, что есть мир,
люди и он…
А оставил он ее давно,
как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б не было этих
людей, то не нужно было бы и той службы, которую они несут.
— Фальшивый
человек! — возражали иные. — Когда чего-нибудь захочет достигнуть, откуда берутся речи, взгляды,
как играет лицо!
У него в голове было свое царство цифр в образах: они по-своему строились у него там,
как солдаты. Он придумал им какие-то свои знаки или физиономии, по которым они становились в ряды, слагались, множились и делились; все фигуры их рисовались то знакомыми
людьми, то походили на разных животных.
Директор подслушал однажды, когда он рассказывал,
как дикие ловят и едят
людей,
какие у них леса, жилища,
какое оружие,
как они сидят на деревьях, охотятся за зверями, даже начал представлять,
как они говорят горлом.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «
людей» и снимала недуги
как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
Этого было довольно и больным и лекарке, а помещику и подавно. Так
как Меланхолиха практиковала только над крепостными
людьми и мещанами, то врачебное управление не обращало на нее внимания.
Все просто на нем, но все
как будто сияет. Нанковые панталоны выглажены, чисты; синий фрак
как с иголочки. Ему было лет пятьдесят, а он имел вид сорокалетнего свежего, румяного
человека благодаря парику и всегда гладко обритому подбородку.
Райский с трудом представлял себе,
как спали на этих катафалках: казалось ему, не уснуть живому
человеку тут. Под балдахином вызолоченный висящий купидон, весь в пятнах, полинявший, натягивал стрелу в постель; по углам резные шкафы, с насечкой из кости и перламутра.
Это было более торжественное шествие бабушки по городу. Не было
человека, который бы не поклонился ей. С иными она останавливалась поговорить. Она называла внуку всякого встречного, объясняла, проезжая мимо домов, кто живет и
как, — все это бегло, на ходу.
В самом деле, у него чуть не погасла вера в честь, честность, вообще в
человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя,
как губка, все задевавшие его явления.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись глаза и уши: он видел только фигуру
человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз было не видно. Борис пристально смотрел на него,
как, бывало, на Васюкова.
«Да, артист не должен пускать корней и привязываться безвозвратно, — мечтал он в забытьи,
как в бреду. — Пусть он любит, страдает, платит все человеческие дани… но пусть никогда не упадет под бременем их, но расторгнет эти узы, встанет бодр, бесстрастен, силен и творит: и пустыню, и каменья, и наполнит их жизнью и покажет
людям —
как они живут, любят, страдают, блаженствуют и умирают… Зачем художник послан в мир!..»
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не будет его!
Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых
людей, с огнем, движением, страстью!»
Вон баба катит бочонок по двору, кучер рубит дрова, другой, какой-то, садится в телегу, собирается ехать со двора: всё незнакомые ему
люди. А вон Яков сонно смотрит с крыльца по сторонам. Это знакомый:
как постарел!
— А то, что
человек не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она, глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и
какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
«Нет, это все надо переделать! — сказал он про себя… — Не дают свободы — любить.
Какая грубость! А ведь добрые, нежные
люди!
Какой еще туман,
какое затмение в их головах!»
— Кто? — повторил Козлов, — учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь с этими отжившими
людьми,
как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами. А ты кто? Ведь ты художник, артист? Что же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…
— Полно, полно! — с усмешкой остановил Леонтий, — разве титаниды, выродки старых больших
людей. Вон почитай, у monsieur Шарля есть книжечка. «Napoleon le petit», [«Наполеон Малый» (фр.).] Гюго. Он современного Цесаря представляет в настоящем виде:
как этот Регул во фраке дал клятву почти на форуме спасать отечество, а потом…
— Молчите вы с своим моционом! — добродушно крикнула на него Татьяна Марковна. — Я ждала его две недели, от окна не отходила, сколько обедов пропадало! Сегодня наготовили, вдруг приехал и пропал! На что похоже? И что скажут
люди: обедал у чужих — лапшу да кашу:
как будто бабушке нечем накормить.
—
Какой странный
человек! Слышите, Тит Никоныч, что он говорит! — обратилась бабушка к Ватутину, отталкивая Райского.
— Да
как же это, — говорила она, — счеты рвал, на письма не отвечал, имение бросил, а тут вспомнил, что я люблю иногда рано утром одна напиться кофе: кофейник привез, не забыл, что чай люблю, и чаю привез, да еще платье! Баловник, мот! Ах, Борюшка, Борюшка, ну, не странный ли ты
человек!
«
Какой своеобычный: даже бабушки не слушает! Странный
человек!» — думала Татьяна Марковна, ложась.
— Странный, своеобычный
человек, — говорила она и надивиться не могла,
как это он не слушается ее и не делает, что она указывает. Разве можно жить иначе? Тит Никоныч в восхищении от нее, сам Нил Андреич отзывается одобрительно, весь город тоже уважает ее, только Маркушка зубы скалит, когда увидит ее, — но он пропащий
человек.
Вон Алексея Петровича три губернатора гнали, именье было в опеке, дошло до того, что никто взаймы не давал, хоть по миру ступай: а теперь выждал, вытерпел, раскаялся —
какие были грехи — и вышел в
люди.
— Для
какой цели? — повторила она, — а для такой, чтоб
человек не засыпал и не забывался, а помнил, что над ним кто-нибудь да есть; чтобы он шевелился, оглядывался, думал да заботился. Судьба учит его терпению, делает ему характер, чтоб поворачивался живо, оглядывался на все зорким глазом, не лежал на боку и делал, что каждому определил Господь…
За столом в людской слышался разговор. До Райского и Марфеньки долетал грубый говор, грубый смех, смешанные голоса, внезапно приутихшие,
как скоро
люди из окон заметили барина и барышню.
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О,
как мы подходим друг к другу! (фр.)] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где
люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…
Он смотрел мысленно и на себя,
как это у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и
как делалось у всех, — думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной
человеку, черте: одни — только казаться, а другие и быть и казаться
как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался,
какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
— Уж хороши здесь молодые
люди! Вон у Бочкова три сына: всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких же,
как сами, пьют да в карты играют. А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый и добрый, да…
А когда очнулся от задумчивости, Марк спал уже всею сладостью сна,
какой дается крепко озябшему, уставшему, наевшемуся и выпившему
человеку.
Что же было еще дальше, впереди: кто она, что она? Лукавая кокетка, тонкая актриса или глубокая и тонкая женская натура, одна из тех, которые, по воле своей, играют жизнью
человека, топчут ее, заставляя влачить жалкое существование, или дают уже такое счастье, лучше, жарче, живее
какого не дается
человеку.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь
как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный
человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
—
Как обрадовался,
как бросился! Нашел
человека! Деньги-то не забудь взять с него назад! Да не хочет ли он трескать? я бы прислала… — крикнула ему вслед бабушка.
— Это хуже: и он, и
люди бог знает что подумают. А ты только будь пооглядчивее, — не бегай по двору да по саду, чтоб
люди не стали осуждать: «Вон, скажут, девушка уж невеста, а повесничает,
как мальчик, да еще с посторонним…»
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь,
как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол! Вот мое житье —
как перед Господом Богом! Только и света что в палате да по добрым
людям.
Он ли пьянством сначала вывел ее из терпения, она ли характером довела его до пьянства? Но дело в том, что он дома был
как чужой
человек, приходивший туда только ночевать, а иногда пропадавший по нескольку дней.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей,
как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или на ночь, и на другой день,
как ни в чем не бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по
людям.
— Не другую ли
какую рыбу проглотил
человек? — изъявил Яков сомнение.
Отослав пять-шесть писем, он опять погрузился в свой недуг — скуку. Это не была скука,
какую испытывает
человек за нелюбимым делом, которое навязала на него обязанность и которой он предвидит конец.
А если и бывает, то в сфере рабочего
человека, в приспособлении к делу грубой силы или грубого уменья, следовательно, дело рук, плечей, спины: и то дело вяжется плохо, плетется кое-как; поэтому рабочий люд,
как рабочий скот, делает все из-под палки и норовит только отбыть свою работу, чтобы скорее дорваться до животного покоя.