Неточные совпадения
Он вышел в гостиную, а она подошла
к горке, взяла флакон, налила несколько капель одеколона на
руку и задумчиво понюхала, потом оправилась у зеркала и вышла в гостиную.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими
руками к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Она, кажется, только тогда и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а
руки до того выпачканы, что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает
к локтю.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла
к этим странностям; он раз положил свою
руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла
руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Я думаю — да, потому что сначала все слушали молча, никто не говорил банальных похвал: «Charmant, bravo», [Прелестно, браво (фр.).] а когда кончила — все закричали в один голос, окружили меня… Но я не обратила на это внимания, не слыхала поздравлений: я обернулась, только лишь кончила,
к нему… Он протянул мне
руку, и я…
— Но ведь… говорил же он вам, почему искал вашей
руки, что его привлекло
к вам… что не было никого прекраснее, блистательнее…
— Все возможно, — шептал он, — вы станете на колени, страстно прильнете губами
к его
руке и будете плакать от наслаждения…
Он бросился
к ней и поцеловал обе
руки.
Там, у царицы пира, свежий, блистающий молодостью лоб и глаза, каскадом падающая на затылок и шею темная коса, высокая грудь и роскошные плечи. Здесь — эти впадшие, едва мерцающие, как искры, глаза, сухие, бесцветные волосы, осунувшиеся кости
рук… Обе картины подавляли его ужасающими крайностями, между которыми лежала такая бездна, а между тем они стояли так близко друг
к другу. В галерее их не поставили бы рядом: в жизни они сходились — и он смотрел одичалыми глазами на обе.
У обоих был один простой и честный образ семейного союза. Он уважал ее невинность, она ценила его сердце — оба протягивали
руки к брачному венку и — оба… не устояли.
Она нюхает цветок и, погруженная в себя, рассеянно ощипывает листья губами и тихо идет, не сознавая почти, что делает,
к роялю, садится боком, небрежно, на табурет и одной
рукой берет задумчивые аккорды и все думает, думает…
Он, встав, протянул
к ней
руки, и глаза опять с упоением смотрели на нее.
Женская фигура, с лицом Софьи, рисовалась ему белой, холодной статуей, где-то в пустыне, под ясным, будто лунным небом, но без луны; в свете, но не солнечном, среди сухих нагих скал, с мертвыми деревьями, с нетекущими водами, с странным молчанием. Она, обратив каменное лицо
к небу, положив
руки на колени, полуоткрыв уста, кажется, жаждала пробуждения.
— Я не хочу есть, Марфенька. Дай
руку, пойдем
к Волге.
Он прижал ее
руку к груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость… чего? наивного, милого ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая
рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об этом через бабушку
к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Это кошачье проворство движений
рук,
рука, чуть не задевающая его по носу, наконец прижатая
к груди щека кружили ему голову.
— Что ж стоите? Скажите merci да поцелуйте ручку! Ах, какой! — сказала она повелительно и прижала крепко свою
руку к его губам, все с тем же проворством, с каким пришивала пуговицу, так что поцелуй его раздался в воздухе, когда она уже отняла
руку.
— Все своей
рукой написал! — прибавил он, поднося книгу
к носу Райского.
— Да, да, — говорила бабушка, как будто озираясь, — кто-то стоит да слушает! Ты только не остерегись, забудь, что можно упасть — и упадешь. Понадейся без оглядки, судьба и обманет, вырвет из
рук,
к чему протягивал их! Где меньше всего ждешь, тут и оплеуха…
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало
к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в
руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто
к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
Он подвинулся
к ней, взял ее за
руки.
— А! так вот кто тебе нравится: Викентьев! — говорил он и, прижав ее
руку к левому своему боку, сидел не шевелясь, любовался, как беспечно Марфенька принимала и возвращала ласки, почти не замечала их и ничего, кажется, не чувствовала.
«Все молчит: как привыкнешь
к нему?» — подумала она и беспечно опять склонилась головой
к его голове, рассеянно пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под
рукой у нее бьется в левом боку у Райского.
«Как странно! — думала она, — отчего это у него так бьется? А у меня? — и приложила
руку к своему боку, — нет, не бьется!»
Она прикладывала
руку то
к одной, то
к другой щеке.
Марк уже держал кого-то: этот кто-то барахтался у него в
руках, наконец упал наземь, прижавшись
к плетню.
Глядя с напряженным любопытством вдаль, на берег Волги, боком
к нему, стояла девушка лет двадцати двух, может быть трех, опершись
рукой на окно. Белое, даже бледное лицо, темные волосы, бархатный черный взгляд и длинные ресницы — вот все, что бросилось ему в глаза и ослепило его.
— Да… благодарю, — говорила она, подойдя
к нему и протянув ему обе
руки. Он взял их, пожал и поцеловал ее в щеку. Она отвечала ему крепким пожатием и поцелуем на воздух.
— Oh! Madame, je suis bien reconnaissant. Mademoiselle, je vous prie, restez de grâce! [О! Сударыня, я вам очень признателен. Прошу вас, мадемуазель, пожалуйста, останьтесь! (фр.)] — бросился он, почтительно устремляя
руки вперед, чтоб загородить дорогу Марфеньке, которая пошла было
к дверям. — Vraiment, je ne puis pas: j’ai des visites а faire… Ah, diable, çа n’entre pas… [Но я, право, не могу: я должен сделать несколько визитов… А, черт, не надеваются… (фр.)]
Он схватил старушку за
руку, из которой выскочил и покатился по полу серебряный рубль, приготовленный бабушкой, чтоб послать
к Ватрухину за мадерой.
Он, с жадностью, одной дрожащей
рукой, осторожно и плотно прижал ее
к нижней губе, а другую
руку держал в виде подноса под рюмкой, чтоб не пролить ни капли, и залпом опрокинул рюмку в рот, потом отер губы и потянулся
к ручке Марфеньки, но она ушла и села в свой угол.
Он старался растолкать гостя, но тот храпел. Яков сходил за Кузьмой, и вдвоем часа четыре употребили на то, чтоб довести Опенкина домой, на противоположный конец города. Так, сдав его на
руки кухарке, они сами на другой день
к обеду только вернулись домой.
А если и бывает, то в сфере рабочего человека, в приспособлении
к делу грубой силы или грубого уменья, следовательно, дело
рук, плечей, спины: и то дело вяжется плохо, плетется кое-как; поэтому рабочий люд, как рабочий скот, делает все из-под палки и норовит только отбыть свою работу, чтобы скорее дорваться до животного покоя.
Райский пошел
к избушке, и только перелез через плетень, как навстречу ему помчались две шавки с яростным лаем. В дверях избушки показалась, с ребенком на
руках, здоровая, молодая, с загорелыми голыми
руками и босиком баба.
Он взглянул на Веру: она налила себе красного вина в воду и, выпив, встала, поцеловала у бабушки
руку и ушла. Он встал из-за стола и ушел
к себе в комнату.
— Ну, слава Богу, — сказала она, подавая ему
руку, которую он жадно прижал
к губам.
Но он не смел сделать ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча, с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке,
руку, когда они обе пришли
к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не знал, где она и что делает.
— Аминь! — сказала она, подавая ему
руку. — Пойдемте
к бабушке, пить чай. Вот она открыла окно, сейчас позовет…
Он послал ей
рукой поцелуй и получил в ответ милый поклон. Раза два он уже подъезжал верхом
к ее окну и заговорил с ней, доложив ей, как она хороша, как он по уши влюблен в нее.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания
к бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью лицом и глазами, так что, глядя на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости
руки и беспрестанно краснеющих.
Ты забыл, что, бывало, в молодости, когда ты приносил бумаги из палаты
к моему отцу, ты при мне сесть не смел и по праздникам получал не раз из моих
рук подарки.
Она с удивлением взглянула на него и плотнее прижала
руку к карману.
Заботы, дрязги жизни, все исчезнет — одно бесконечное торжество наполняет тебя — одно счастье глядеть вот так… на тебя… (он подошел
к ней) — взять за
руку (он взял за
руку) и чувствовать огонь и силу, трепет в организме…
Она медленно опомнилась от задумчивости, с которою слушала его, обернулась
к нему, ласково, почти нежно взяла его за
руку и грудным шепотом, с мольбой сказала...
Она сидела в своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась ни приблизиться, ни взять Райского за
руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним своей интересной особой, нечаянно показывала «ножки» и с улыбкой смотрела, как действуют на него эти маневры. Если он подходил
к ней, она прилично отодвигалась и давала ему подле себя место.
Он наклонился
к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение в исполнение. Она замахала
руками в непритворном страхе, встала с кушетки, подняла штору, оправилась и села прямо, но лицо у ней горело лучами торжества. Она была озарена каким-то блеском — и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно...
Леонтья не было дома, и Ульяна Андреевна встретила Райского с распростертыми объятиями, от которых он сухо уклонился. Она называла его старым другом, «шалуном», слегка взяла его за ухо, посадила на диван, села
к нему близко, держа его за
руку.
А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется
к нему и близко взглянет ему в лицо, положит на плечо
руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или — может быть — вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется — и опять
к нему…
— Неблагодарный! — шептала она и прикладывала
руку к его сердцу, потом щипала опять за ухо или за щеку и быстро переходила на другую сторону.