Неточные совпадения
Он
знал об этом, но притаился и пропустил этот вопрос без внимания,
не находя ничего занимательного знакомиться
с скучным, строгим, богатым домом.
Она была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего
знать не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве
с другими старыми домами.
И он
не спешил сблизиться
с своими петербургскими родными, которые о нем
знали тоже по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу увидел Софью, раза два говорил
с нею и потом уже стал искать знакомства
с ее домом. Это было всего легче сделать через отца ее: так Райский и сделал.
Он познакомился
с ней и потом познакомил
с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а сам, пользуясь этим скудным средством, сближался сколько возможно
с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее,
не зная, зачем, для чего?
— Все это лишнее, ненужное, cousin! — сказала она, — ничего этого нет. Предок
не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго
не поеду в драму: я вижу сцену здесь,
не трогаясь
с места… И
знаете, кого вы напоминаете мне? Чацкого…
— Что же мне делать, cousin: я
не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру
с нее. Положим, она снята, и я
не слушаюсь предков: я
знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают
с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется
с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод
с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого
не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание
узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу
не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила
с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
— Как прощай: а портрет Софьи!.. На днях начну. Я забросил академию и
не видался ни
с кем. Завтра пойду к Кирилову: ты его
знаешь?
Вот пусть эта звезда, как ее… ты
не знаешь? и я
не знаю, ну да все равно, — пусть она будет свидетельницей, что я наконец слажу
с чем-нибудь: или
с живописью, или
с романом.
Нарисовав эту головку, он уже
не знал предела гордости. Рисунок его выставлен
с рисунками старшего класса на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке в каждом глазу — и глаза вдруг стали смотреть точно живые.
Василиса, напротив, была чопорная, важная, вечно шепчущая и одна во всей дворне только опрятная женщина. Она
с ранней юности поступила на службу к барыне в качестве горничной,
не расставалась
с ней,
знает всю ее жизнь и теперь живет у нее как экономка и доверенная женщина.
— Тут живет губернатор Васильев… или Попов какой-то. (Бабушка очень хорошо
знала, что он Попов, а
не Васильев.) Он воображает, что я явлюсь к нему первая
с визитом, и
не заглянул ко мне: Татьяна Марковна Бережкова поедет к какому-то Попову или Васильеву!
А когда зададут тему на диссертацию, он терялся, впадал в уныние,
не зная, как приступить к рассуждению, например, «об источниках к изучению народности», или «о древних русских деньгах», или «о движении народов
с севера на юг».
Профессор спросил Райского, где он учился, подтвердил, что у него талант, и разразился сильной бранью,
узнав, что Райский только раз десять был в академии и
с бюстов
не рисует.
— Что мне вам рассказывать? Я
не знаю,
с чего начать. Paul сделал через княгиню предложение, та сказала maman, maman теткам; позвали родных, потом объявили папа… Как все делают.
— Я ждала этого вечера
с нетерпением, — продолжала Софья, — потому что Ельнин
не знал, что я разучиваю ее для…
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался
с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил,
не зная тогда еще, зачем, — может быть,
с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Но фантазия требовала роскоши, тревог. Покой усыплял ее — и жизнь его как будто останавливалась. А она ничего этого
не знала,
не подозревала, какой змей гнездился в нем рядом
с любовью.
Обида, зло падали в жизни на нее иногда и
с других сторон: она бледнела от боли, от изумления, подкашивалась и бессознательно страдала, принимая зло покорно,
не зная, что можно отдать обиду, заплатить злом.
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и ходил
с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении во все углы,
не помня себя,
не зная, что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил, ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Глаза, как у лунатика, широко открыты,
не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость,
не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом,
не дичится этого шума,
не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин,
с боязнью опоздать; она уже, кажется,
знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Для страсти
не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и
не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я
не лгу.
Не говорю опять, что я умру
с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего
не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я
знаю. Впечатление, за недостатком пищи,
не упрочилось — и слава Богу!
Другая бы сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы его вниманием, немного бы пококетничала
с ним, а Софья запретила даже называть его имя и
не знала, как зажать рот Райскому, когда он так невпопад догадался о «тайне».
— Но вы его
не знаете, cousin! — возражала она
с полуулыбкой, начиная наслаждаться его внезапной раздражительностью.
— Та совсем дикарка — странная такая у меня. Бог
знает в кого уродилась! — серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. —
Не надоедай же пустяками брату, — обратилась она к Марфеньке, — он устал
с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам поговорить о серьезном, об имении.
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась
с собой. Ей бы и в голову никогда
не пришло устранить от себя управление имением, и
не хотела она этого. Она бы
не знала, что делать
с собой. Она хотела только попугать Райского — и вдруг он принял это серьезно.
Пришло время расставаться, товарищи постепенно уезжали один за другим. Леонтий оглядывался
с беспокойством, замечал пустоту и тосковал,
не зная, по непрактичности своей, что
с собой делать, куда деваться.
Он смущался, уходил и сам
не знал, что
с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет,
не говоря о тех знаках нежности, которые
не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над собой и друг над другом.
Что было
с ней потом, никто
не знает. Известно только, что отец у ней умер, что она куда-то уезжала из Москвы и воротилась больная, худая, жила у бедной тетки, потом, когда поправилась, написала к Леонтью, спрашивала, помнит ли он ее и свои старые намерения.
— Еще бы
не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу
не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя
узнать нельзя:
с усами,
с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась!
Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего
не скажешь?
—
Не знает, что сказать лучшему другу своего мужа! Ты вспомни, что он познакомил нас
с тобой;
с ним мы просиживали ночи, читывали…
— Ну, уж святая: то нехорошо, другое нехорошо. Только и света, что внучки! А кто их
знает, какие они будут? Марфенька только
с канарейками да
с цветами возится, а другая сидит, как домовой, в углу, и слова от нее
не добьешься. Что будет из нее — посмотрим!
— Ну, уж выдумают: труд! —
с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние есть, собой молодец: только бы жить, а они — труд! Что это, право, скоро все на Леонтья будут похожи: тот уткнет нос в книги и
знать ничего
не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
— Да как же, Борис:
не знаю там,
с какими она счетами лезла к тебе, а ведь это лучшее достояние твое, это — книги, книги… Ты посмотри!
— Помилуй: это значит, гимназия
не увидит ни одной книги… Ты
не знаешь директора? —
с жаром восстал Леонтий и сжал крепко каталог в руках. — Ему столько же дела до книг, сколько мне до духов и помады… Растаскают, разорвут — хуже Марка!
Видно было, что рядом
с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам
не знал, чем он так крепко связан
с жизнью и
с книгами,
не подозревал, что если б пропали книги,
не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
— Я так и
знала; уж я уговаривала, уговаривала бабушку — и слушать
не хочет, даже
с Титом Никонычем
не говорит. Он у нас теперь, и Полина Карповна тоже. Нил Андреич, княгиня, Василий Андреич присылали поздравить
с приездом…
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал
с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а
не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по городу, ни один встречный
не проехал и
не прошел,
не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто
не сказал о ней дурного слова, чтобы дома все ее слушались, до того чтоб кучера никогда
не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и чтоб Тараска
не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так, чтоб она
не узнала.
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как бабушка,
не замечая вечного разлада старых и новых понятий, ладила
с жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа,
не знала скуки, любила жизнь, веровала,
не охлаждаясь ни к чему, и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
Бабушка добыла себе, как будто купила на вес, жизненной мудрости, пробавляется ею и
знать не хочет того, чего
с ней
не было, чего она
не видала своими глазами, и
не заботится, есть ли там еще что-нибудь или нет.
Если случится свадьба, Марфенька
не знает предела щедрости:
с трудом ее ограничивает бабушка. Она дает белье, обувь, придумает какой-нибудь затейливый сарафан, истратит все свои карманные деньги и долго после того экономничает.
Ее
не прогонят, куска хлеба
не лишат, а к стыду можно притерпеться, как скоро однажды навсегда
узнает все тесный кружок лиц,
с которыми она более или менее состояла в родстве, кумовстве или нежных отношениях.
Этому она сама надивиться
не могла: уж она ли
не проворна, она ли
не мастерица скользнуть, как тень, из одной двери в другую, из переулка в слободку, из сада в лес, — нет, увидит,
узнает, точно чутьем, и явится, как тут, и почти всегда
с вожжой! Это составляло зрелище, потеху дворни.
— Нет, — сказала она, — чего
не знаешь, так и
не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она
не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле,
с цветами,
с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки!
не хочу никуда. Что бы я одна делала там в Петербурге, за границей? Я бы умерла
с тоски…
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать,
не рассказавши. Собиралась
не раз, да
не знала,
с чего начать.
Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но
не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
— Нет, теперь поздно, так
не дадут — особенно когда
узнают, что я тут: надо взять
с бою. Закричим: «Пожар!», тогда отворят, а мы и войдем.
Ему хотелось бы закидать ее вопросами, которые кипели в голове, но так беспорядочно, что он
не знал,
с которого начать.
— А я
не знаю, чего надо бояться, и потому, может быть,
не боюсь, — отвечала она
с улыбкой.
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь,
с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и
не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать
не только слова, но
знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!