Неточные совпадения
— Погоди, погоди: никогда
ни один идеал не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я уходил охлажденный…
Что фантазия создает, то анализ разрушает, как карточный домик. Или сам идеал, не дождавшись охлаждения, уходит
от меня…
— Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли
ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли
ни разу, не покраснели
от напрасно потерянной минуты или
от счастья, увидя,
что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся
ни испуг,
ни удивление,
что его нет?
Умирала она частию
от небрежного воспитания,
от небрежного присмотра,
от проведенного, в скудности и тесноте, болезненного детства,
от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец,
что все эти «так надо» хотя не встречали
ни воплей,
ни раздражения с ее стороны, а всё же ложились на слабую молодую грудь и подтачивали ее.
— Видите, кузина, для меня и то уж счастье,
что тут есть какое-то колебание,
что у вас не вырвалось
ни да,
ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье, какого я не заслужил; а
от нет было бы мне больно. Но вы не знаете сами, жаль вам или нет: это уж много
от вас, это половина победы…
— Бесстыдница! — укоряла она Марфеньку. — Где ты выучилась
от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка
ни за
что бы у меня не приняла: та — гордая!
—
Ни за
что не пойду,
ни за
что! — с хохотом и визгом говорила она, вырываясь
от него. — Пойдемте, пора домой, бабушка ждет!
Что же к обеду? — спрашивала она, — любите ли вы макароны? свежие грибы?
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как бабушка, не замечая вечного разлада старых и новых понятий, ладила с жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки, любила жизнь, веровала, не охлаждаясь
ни к
чему, и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком,
от которого назавтра она ожидала плодов.
Но этот урок не повел
ни к
чему. Марина была все та же, опять претерпевала истязание и бежала к барыне или ускользала
от мужа и пряталась дня три на чердаках, по сараям, пока не проходил первый пыл.
Он бы уже соскучился в своей Малиновке, уехал бы искать в другом месте «жизни», радостно захлебываться ею под дыханием страсти или не находить, по обыкновению,
ни в
чем примирения с своими идеалами, страдать
от уродливостей и томиться мертвым равнодушием ко всему на свете.
Но он не смел сделать
ни шагу, даже добросовестно отворачивался
от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча, с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не знал, где она и
что делает.
Я
от этого преследования чуть не захворала, не видалась
ни с кем, не писала
ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то,
что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает другое.
«Надо узнать,
от кого письмо, во
что бы то
ни стало, — решил он, — а то меня лихорадка бьет. Только лишь узнаю, так успокоюсь и уеду!» — сказал он и пошел к ней тотчас после чаю.
— Я заметил то же,
что и вы, — говорил он, — не больше. Ну скажет ли она мне, если
от всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит,
что это за попадья такая — спрашивал, спрашивал —
ни слова! Вы же мне рассказали.
Он перебирал каждый ее шаг, как судебный следователь, и то дрожал
от радости, то впадал в уныние и выходил из омута этого анализа
ни безнадежнее,
ни увереннее,
чем был прежде, а все с той же мучительной неизвестностью, как купающийся человек, который, думая,
что нырнул далеко, выплывает опять на прежнем месте.
Тогда казалось ему,
что он любил Веру такой любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал
от нее такой же любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно
ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же сил, такого же огня и, следовательно, такой же любви, какая была заключена в нем и рвалась к ней.
«
Что сделалось с тобой, любезный Борис Павлович? — писал Аянов, — в какую всероссийскую щель заполз ты
от нашего мокрого, но вечно юного Петербурга,
что от тебя два месяца нет
ни строки? Уж не женился ли ты там на какой-нибудь стерляди? Забрасывал сначала своими повестями, то есть письмами, а тут вдруг и пропал, так
что я не знаю, не переехал ли ты из своей трущобы — Малиновки, в какую-нибудь трущобу — Смородиновку, и получишь ли мое письмо?
Он едва договорил и с трудом вздохнул, скрадывая тяжесть этого вздоха
от Веры. Голос у него дрожал против воли. Видно было,
что эта «тайна», тяжесть которой он хотел облегчить для Веры, давила теперь не одну ее, но и его самого. Он страдал — и хотел во
что бы то
ни стало скрыть это
от нее…
Она страдала за эти уродливости и
от этих уродливостей, мешавших жить, чувствовала нередко цепи и готова бы была, ради правды, подать руку пылкому товарищу, другу, пожалуй мужу, наконец…
чем бы он
ни был для нее, — и идти на борьбу против старых врагов, стирать ложь, мести сор, освещать темные углы, смело, не слушая старых, разбитых голосов, не только Тычковых, но и самой бабушки, там, где последняя безусловно опирается на старое, вопреки своему разуму, — вывести, если можно, и ее на другую дорогу.
От этого она только сильнее уверовала в последнее и убедилась,
что — как далеко человек
ни иди вперед, он не уйдет
от него, если только не бросится с прямой дороги в сторону или не пойдет назад,
что самые противники его черпают из него же,
что, наконец, учение это — есть единственный, непогрешительный, совершеннейший идеал жизни, вне которого остаются только ошибки.
Но едва пробыли часа два дома, как оробели и присмирели, не найдя
ни в ком и
ни в
чем ответа и сочувствия своим шумным излияниям.
От смеха и веселого говора раздавалось около них печальное эхо, как в пустом доме.
Она потрясла отрицательно головой, решив, однако же, не скрывать об этих письмах
от Тушина, но устранить его
от всякого участия в развязке ее драмы как из пощады его сердца, так и потому,
что, прося содействия Тушина, она как будто жаловалась на Марка. «А она
ни в
чем его не обвиняет… Боже сохрани!»
— Да, вы правы, я такой друг ей… Не забывайте, господин Волохов, — прибавил он, —
что вы говорите не с Тушиным теперь, а с женщиной. Я стал в ее положение и не выйду из него,
что бы вы
ни сказали. Я думал,
что и для вас довольно ее желания, чтобы вы не беспокоили ее больше. Она только
что поправляется
от серьезной болезни…
О Вере не произнесли
ни слова,
ни тот,
ни другой. Каждый знал,
что тайна Веры была известна обоим, и
от этого им было неловко даже произносить ее имя. Кроме того, Райский знал о предложении Тушина и о том, как он вел себя и какая страдательная роль выпала ему на долю во всей этой драме.