Неточные совпадения
Аянов был женат, овдовел и имел двенадцати лет дочь, воспитывавшуюся на казенный счет в институте, а он, устроив свои делишки, вел покойную и беззаботную
жизнь старого холостяка.
Он не успел еще окунуться в омут опасной, при праздности и деньгах,
жизни, как на двадцать пятом году его женили на девушке красивой,
старого рода, но холодной, с деспотическим характером, сразу угадавшей слабость мужа и прибравшей его к рукам.
Там, точно живые, толпились
старые цари, монахи, воины, подьячие. Москва казалась необъятным ветхим царством. Драки, казни, татары, Донские, Иоанны — все приступало к нему, все звало к себе в гости, смотреть на их
жизнь.
Райский еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в
старые здания, глядел, щупал, нюхал камни, читал надписи, но не разобрал и двух страниц данных профессором хроник, а писал русскую
жизнь, как она снилась ему в поэтических видениях, и кончил тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в ней товарища, написавшего диссертацию «о долговых обязательствах» и никогда не платившего за квартиру и за стол хозяйке.
Там был записан
старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с
жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной
жизни.
Я — не тетушка, не папа, не предок ваш, не муж: никто из них не знал
жизни: все они на ходулях, все замкнулись в кружок
старых, скудных понятий, условного воспитания, так называемого тона, и нищенски пробавляются ими.
Леонтий обмер, увидя тысячи три волюмов — и
старые, запыленные, заплесневелые книги получили новую
жизнь, свет и употребление, пока, как видно из письма Козлова, какой-то Марк чуть было не докончил дела мышей.
— Книги! Разве это
жизнь?
Старые книги сделали свое дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее в общественных вопросах, в правах, в нравах: наконец привести в порядок и общественное хозяйство… А он глядит в книгу, а не в
жизнь!
— Ты все тот же
старый студент, Леонтий! Все нянчишься с отжившей
жизнью, а о себе не подумаешь, кто ты сам?
— Ну, мы затеяли с тобой опять
старый, бесконечный спор, — сказал Райский, — когда ты оседлаешь своего конька, за тобой не угоняешься: оставим это пока. Обращусь опять к своему вопросу: ужели тебе не хочется никуда отсюда, дальше этой
жизни и занятий?
Райский провел уже несколько таких дней и ночей, и еще больше предстояло ему провести их под этой кровлей, между огородом, цветником,
старым, запущенным садом и рощей, между новым, полным
жизни, уютным домиком и
старым, полинявшим, частию с обвалившейся штукатуркой домом, в полях, на берегах, над Волгой, между бабушкой и двумя девочками, между Леонтьем и Титом Никонычем.
Она говорит языком преданий, сыплет пословицы, готовые сентенции
старой мудрости, ссорится за них с Райским, и весь наружный обряд
жизни отправляется у ней по затверженным правилам.
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как бабушка, не замечая вечного разлада
старых и новых понятий, ладила с
жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки, любила
жизнь, веровала, не охлаждаясь ни к чему, и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
Он шел к бабушке и у ней в комнате, на кожаном канапе, за решетчатым окном, находил еще какое-то колыханье
жизни, там еще была ему какая-нибудь работа, ломать
старый век.
Старый мир разлагается, зазеленели новые всходы
жизни —
жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия.
От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в людях людей, исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал с бабушкой, видя, что под
старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и лежали семена тех начал, что безусловно присвоивала себе новая
жизнь, но что было только завалено уродливыми формами и наростами в
старой.
— Да, это правда, бабушка, — чистосердечно сказал Райский, — в этом вы правы. Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда… Они обожают вас — так… Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им
старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из
жизни… Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли, после отворяй двери настежь — не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь другая…
— А вы хотели бы, по-старому, из одной любви сделать
жизнь, гнездо — вон такое, как у ласточек, сидеть в нем и вылетать за кормом? В этом и вся
жизнь!
В этой области она обнаружила непреклонность, равную его настойчивости. У ней был характер, и она упрямо вырабатывала себе из
старой, «мертвой»
жизни крепкую, живую
жизнь — и была и для него так же, как для Райского, какой-то прекрасной статуей, дышащей самобытною
жизнью, живущей своим, не заемным умом, своей гордой волей.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали
старую, обыкновенную
жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и
жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Она прислушивалась к обещанным им благам, читала приносимые им книги, бросалась к
старым авторитетам, сводила их про себя на очную ставку — но не находила ни новой
жизни, ни счастья, ни правды, ничего того, что обещал, куда звал смелый проповедник.
Новое учение не давало ничего, кроме того, что было до него: ту же
жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен. Взявши девизы своих добродетелей из книги
старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало
старое учение. Оставив себе одну животную
жизнь, «новая сила» не создала, вместо отринутого
старого, никакого другого, лучшего идеала
жизни.
Где Вера не была приготовлена, там она слушала молча и следила зорко — верует ли сам апостол в свою доктрину, есть ли у него самого незыблемая точка опоры, опыт, или он только увлечен остроумной или блестящей гипотезой. Он манил вперед образом какого-то громадного будущего, громадной свободы, снятием всех покрывал с Изиды — и это будущее видел чуть не завтра, звал ее вкусить хоть часть этой
жизни, сбросить с себя
старое и поверить если не ему, то опыту. «И будем как боги!» — прибавлял он насмешливо.
Между тем она, по страстной, нервной натуре своей, увлеклась его личностью, влюбилась в него самого, в его смелость, в самое это стремление к новому, лучшему — но не влюбилась в его учение, в его новые правды и новую
жизнь, и осталась верна
старым, прочным понятиям о
жизни, о счастье. Он звал к новому делу, к новому труду, но нового дела и труда, кроме раздачи запрещенных книг, она не видела.
Вера и бабушка стали в какое-то новое положение одна к другой. Бабушка не казнила Веру никаким притворным снисхождением, хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в
жизни женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение»
старый, въевшийся в людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои
старые плечи, стерла своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю
жизнь отдавшая другим, — эта всеми чтимая женщина «пала, потеряла честь»!
Она опять походила на
старый женский фамильный портрет в галерее, с суровой важностью, с величием и уверенностью в себе, с лицом, истерзанным пыткой, и с гордостью, осилившей пытку. Вера чувствовала себя жалкой девочкой перед ней и робко глядела ей в глаза, мысленно меряя свою молодую, только что вызванную на борьбу с
жизнью силу — с этой
старой, искушенной в долгой жизненной борьбе, но еще крепкой, по-видимому, несокрушимой силой.