Неточные совпадения
Он равнодушно смотрел сорок лет сряду, как
с каждой весной отплывали за границу битком набитые пароходы, уезжали внутрь России дилижансы, впоследствии вагоны, — как двигались толпы
людей «
с наивным настроением» дышать другим воздухом, освежаться, искать впечатлений и развлечений.
— Счастливый
человек! —
с завистью сказал Райский. — Если б не было на свете скуки! Может ли быть лютее бича?
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче
людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его
с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за
человек.
Если оказывалась книга в богатом переплете лежащею на диване, на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее на полку; если западал слишком вольный луч солнца и играл на хрустале, на зеркале, на серебре, — Анна Васильевна находила, что глазам больно, молча указывала
человеку пальцем на портьеру, и тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала
с петли и закрывала свет.
— Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, —
с холодным достоинством обратилась старуха к
человеку. — Да кушать давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый, был связан родством
с домом Пахотиных. Но познакомился он
с своей родней не больше года тому назад.
Вот посмотрите, этот напудренный старик
с стальным взглядом, — говорил он, указывая на портрет, висевший в простенке, — он был, говорят, строг даже к семейству,
люди боялись его взгляда…
Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», — чего:
человека, женщины, что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится
человек с вчерашним именем,
с добытым собственной головой и руками значением — «не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
— Предки наши были умные, ловкие
люди, — продолжал он, — где нельзя было брать силой и волей, они создали систему, она обратилась в предание — и вы гибнете систематически, по преданию, как индианка, сожигающаяся
с трупом мужа…
— Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру
с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти
люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
— Но ведь вы видите других
людей около себя, не таких, как вы, а
с тревогой на лице,
с жалобами.
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит
человеку быть самим собой… Надо стереть
с себя все свое и походить на всех!
Еще в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые целый день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка не могла видеть
человека без дела — да в передней праздно сидел, вместе
с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
Служил он прежде в военной службе. Старики помнят его очень красивым, молодым офицером, скромным, благовоспитанным
человеком, но
с смелым открытым характером.
Все просто на нем, но все как будто сияет. Нанковые панталоны выглажены, чисты; синий фрак как
с иголочки. Ему было лет пятьдесят, а он имел вид сорокалетнего свежего, румяного
человека благодаря парику и всегда гладко обритому подбородку.
Райский
с трудом представлял себе, как спали на этих катафалках: казалось ему, не уснуть живому
человеку тут. Под балдахином вызолоченный висящий купидон, весь в пятнах, полинявший, натягивал стрелу в постель; по углам резные шкафы,
с насечкой из кости и перламутра.
Это было более торжественное шествие бабушки по городу. Не было
человека, который бы не поклонился ей.
С иными она останавливалась поговорить. Она называла внуку всякого встречного, объясняла, проезжая мимо домов, кто живет и как, — все это бегло, на ходу.
— Дело! — иронически заметил Райский, — чуть было
с Олимпа спустились одной ногой к
людям — и досталось.
«Леонтий, бабушка! — мечтал он, — красавицы троюродные сестры, Верочка и Марфенька! Волга
с прибрежьем, дремлющая, блаженная тишь, где не живут, а растут
люди и тихо вянут, где ни бурных страстей
с тонкими, ядовитыми наслаждениями, ни мучительных вопросов, никакого движения мысли, воли — там я сосредоточусь, разберу материалы и напишу роман. Теперь только закончу как-нибудь портрет Софьи, распрощаюсь
с ней — и dahin, dahin! [туда, туда! (нем.)]»
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых
людей,
с огнем, движением, страстью!»
Вон баба катит бочонок по двору, кучер рубит дрова, другой, какой-то, садится в телегу, собирается ехать со двора: всё незнакомые ему
люди. А вон Яков сонно смотрит
с крыльца по сторонам. Это знакомый: как постарел!
Все
люди на дворе, опешив за работой,
с разинутыми ртами глядели на Райского. Он сам почти испугался и смотрел на пустое место: перед ним на земле были только одни рассыпанные зерна.
— Странный, необыкновенный ты
человек! — говорила
с досадой бабушка. — Зачем приехал сюда: говори толком!
— Хорошо, хорошо, это у вас там так, — говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за
человек, пуд соли съедим
с ним, тогда и отдаем за него.
— Шш! шш! — зашипела бабушка, — услыхал бы он!
Человек он старый, заслуженный, а главное, серьезный! Мне не сговорить
с тобой — поговори
с Титом Никонычем. Он обедать придет, — прибавила Татьяна Марковна.
В другое окно,
с улицы, увидишь храпящего на кожаном диване
человека, в халате: подле него на столике лежат «Ведомости», очки и стоит графин квасу.
— Кто там? — послышался голос из другой комнаты, и в то же время зашаркали туфли и показался
человек, лет пятидесяти, в пестром халате,
с синим платком в руках.
Выводится и, кажется, вывелась теперь эта любопытная порода
людей на белом свете. Изида сняла вуаль
с лица, и жрецы ее, стыдясь, сбросили парики, мантии, длиннополые сюртуки, надели фраки, пальто и вмешались в толпу.
Этого еще никогда ни
с кем не случалось, кто приходил к ней. Даже и невпечатлительные молодые
люди, и те остановят глаза прежде всего на ней.
— Кто? — повторил Козлов, — учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь
с этими отжившими
людьми, как ты
с своими никогда не жившими идеалами и образами. А ты кто? Ведь ты художник, артист? Что же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…
— Сиди смирно, — сказал он. — Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному месту. Сатира — плеть: ударом обожжет, но ничего тебе не выяснит, не даст животрепещущих образов, не раскроет глубины жизни
с ее тайными пружинами, не подставит зеркала… Нет, только роман может охватывать жизнь и отражать
человека!
— Полно, полно! —
с усмешкой остановил Леонтий, — разве титаниды, выродки старых больших
людей. Вон почитай, у monsieur Шарля есть книжечка. «Napoleon le petit», [«Наполеон Малый» (фр.).] Гюго. Он современного Цесаря представляет в настоящем виде: как этот Регул во фраке дал клятву почти на форуме спасать отечество, а потом…
— Молчите вы
с своим моционом! — добродушно крикнула на него Татьяна Марковна. — Я ждала его две недели, от окна не отходила, сколько обедов пропадало! Сегодня наготовили, вдруг приехал и пропал! На что похоже? И что скажут
люди: обедал у чужих — лапшу да кашу: как будто бабушке нечем накормить.
— Приятно! — возразила бабушка, — слушать тошно! Пришел бы ко мне об эту пору: я бы ему дала обед! Нет, Борис Павлович: ты живи, как
люди живут, побудь
с нами дома, кушай, гуляй,
с подозрительными
людьми не водись, смотри, как я распоряжаюсь имением, побрани, если что-нибудь не так…
Жилось ему сносно: здесь не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче
людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из кожи подделаться под простоту.
Рассуждает она о
людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что будет делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается —
с одной стороны полями,
с другой Волгой и ее горами,
с третьей городом, а
с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет.
А тут внук, свой
человек, которого она мальчишкой воспитывала, «от рук отбился», смеет оправдываться, защищаться, да еще спорить
с ней, обвиняет ее, что она не так живет, не то делает, что нужно!
«Еще опыт, — думал он, — один разговор, и я буду ее мужем, или… Диоген искал
с фонарем „
человека“ — я ищу женщины: вот ключ к моим поискам! А если не найду в ней, и боюсь, что не найду, я, разумеется, не затушу фонаря, пойду дальше… Но Боже мой! где кончится это мое странствие?»
— Уж хороши здесь молодые
люди! Вон у Бочкова три сына: всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких же, как сами, пьют да в карты играют. А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и
с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый и добрый, да…
С одной стороны, фантазия обольщает, возводит все в идеал:
людей, природу, всю жизнь, все явления, а
с другой — холодный анализ разрушает все — и не дает забываться, жить: оттуда вечное недовольство, холод…
По двору, под ногами
людей и около людских, у корыта
с какой-то кашей, толпились куры и утки, да нахально везде бегали собаки, лаявшие натощак без толку на всякого прохожего, даже иногда на своих, наконец друг на друга.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не
с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный
человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет
с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
— Как обрадовался, как бросился! Нашел
человека! Деньги-то не забудь взять
с него назад! Да не хочет ли он трескать? я бы прислала… — крикнула ему вслед бабушка.
В комнату вошел, или, вернее, вскочил — среднего роста, свежий, цветущий, красиво и крепко сложенный молодой
человек, лет двадцати трех,
с темно-русыми, почти каштановыми волосами,
с румяными щеками и
с серо-голубыми вострыми глазами,
с улыбкой, показывавшей ряд белых крепких зубов. В руках у него был пучок васильков и еще что-то бережно завернутое в носовой платок. Он все это вместе со шляпой положил на стул.
— Это хуже: и он, и
люди бог знает что подумают. А ты только будь пооглядчивее, — не бегай по двору да по саду, чтоб
люди не стали осуждать: «Вон, скажут, девушка уж невеста, а повесничает, как мальчик, да еще
с посторонним…»
— То и ладно, то и ладно: значит, приспособился к потребностям государства, вкус угадал, город успокоивает. Теперь война, например,
с врагами: все двери в отечестве на запор. Ни
человек не пройдет, ни птица не пролетит, ни амбре никакого не получишь, ни кургузого одеяния, ни марго, ни бургонь — заговейся! А в сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к
людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила
с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в
людях людей, исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал
с бабушкой, видя, что под старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и лежали семена тех начал, что безусловно присвоивала себе новая жизнь, но что было только завалено уродливыми формами и наростами в старой.
Утром он чувствовал себя всегда бодрее и мужественнее для всякой борьбы: утро приносит
с собою силу, целый запас надежд, мыслей и намерений на весь день:
человек упорнее налегает на труд, мужественнее несет тяжесть жизни.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к бабушке,
с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и
с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький,
с налившимся кровью лицом и глазами, так что, глядя на него, делалось «за
человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.
— Что же не удостоили посетить старика: я добрым
людям рад! — произнес добродушно Нил Андреич. — Да ведь
с нами скучно, не любят нас нынешние: так ли? Вы ведь из новых? Скажите-ка правду.