Неточные совпадения
Райский вдруг остановился и,
с грустью на лице, схватил своего спутника за
руку.
Особенно красив он был, когда
с гордостью вел под
руку Софью Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье. Не знавшие его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна, начинали уже улыбаться и потом фамильярно и шутливо трясти его за
руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо приятную историю…
Он не успел еще окунуться в омут опасной, при праздности и деньгах, жизни, как на двадцать пятом году его женили на девушке красивой, старого рода, но холодной,
с деспотическим характером, сразу угадавшей слабость мужа и прибравшей его к
рукам.
Было у него другое ожидание — поехать за границу, то есть в Париж, уже не
с оружием в
руках, а
с золотом, и там пожить, как живали в старину.
Она поклонилась
с улыбкой и подала ему
руку.
Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», — чего: человека, женщины, что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек
с вчерашним именем,
с добытым собственной головой и
руками значением — «не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
Райский махнул
с досадой на теток
рукой.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи,
с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими
руками к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Он стал было учиться, сначала на скрипке у Васюкова, — но вот уже неделю водит смычком взад и вперед: а,
с, g, тянет за ним Васюков, а смычок дерет ему уши. То захватит он две струны разом, то
рука дрожит от слабости: — нет! Когда же Васюков играет — точно по маслу
рука ходит.
В доме какая радость и мир жили! Чего там не было? Комнатки маленькие, но уютные,
с старинной, взятой из большого дома мебелью дедов, дядей, и
с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на
руках у Бережковой девочек-малюток.
В доме, заслышав звон ключей возвращавшейся со двора барыни, Машутка проворно сдергивала
с себя грязный фартук, утирала чем попало, иногда барским платком, а иногда тряпкой,
руки. Поплевав на них, она крепко приглаживала сухие, непокорные косички, потом постилала тончайшую чистую скатерть на круглый стол, и Василиса, молчаливая, серьезная женщина, ровесница барыни, не то что полная, а рыхлая и выцветшая телом женщина, от вечного сиденья в комнате, несла кипящий серебряный кофейный сервиз.
Лето проводила в огороде и саду: здесь она позволяла себе, надев замшевые перчатки, брать лопатку, или грабельки, или лейку в
руки и, для здоровья, вскопает грядку, польет цветы, обчистит какой-нибудь куст от гусеницы, снимет паутину
с смородины и, усталая, кончит вечер за чаем, в обществе Тита Никоныча Ватутина, ее старинного и лучшего друга, собеседника и советника.
Княгиня была востроносая, худенькая старушка, в темном платье, в кружевах, в большом чепце,
с сухими, костлявыми, маленькими
руками, переплетенными синими жилами, и со множеством старинных перстней на пальцах.
Потом повели в конюшню, оседлали лошадей, ездили в манеже и по двору, и Райский ездил. Две дочери, одна черненькая, другая беленькая, еще
с красненькими, длинными, не по росту, кистями
рук, как бывает у подрастающих девиц, но уже затянутые в корсет и бойко говорящие французские фразы, обворожили юношу.
Только на втором курсе,
с двух или трех кафедр, заговорили о них, и у «первых учеников» явились в
руках оригиналы. Тогда Райский сблизился
с одним забитым бедностью и робостью товарищем Козловым.
Женщины того мира казались ему особой породой. Как пар и машины заменили живую силу
рук, так там целая механика жизни и страстей заменила природную жизнь и страсти. Этот мир — без привязанностей, без детей, без колыбелей, без братьев и сестер, без мужей и без жен, а только
с мужчинами и женщинами.
— Assez, cousin, assez! [Довольно, кузен, довольно! (фр.)] — говорила она в волнении,
с нетерпением, почти
с досадой отнимая
руку.
— Это ты, Борис, ты! —
с нежной, томной радостью говорила она, протягивая ему обе исхудалые, бледные
руки, глядела и не верила глазам своим.
Она улыбнулась, а он оцепенел от ужаса: он слыхал, что значит это «легче». Но он старался улыбнуться, судорожно сжал ей
руки и
с боязнью глядел то на нее, то вокруг себя.
С той минуты, как она полюбила, в глазах и улыбке ее засветился тихий рай: он светился два года и светился еще теперь из ее умирающих глаз. Похолодевшие губы шептали свое неизменное «люблю»,
рука повторяла привычную ласку.
Она думала, что он еще не разлюбил ее! Он подал ей гребенку, маленький чепчик; она хотела причесаться, но
рука с гребенкой упала на колени.
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку
с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это было бы верно!.. А мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы было, если б он принудил себя жить
с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он был мрачен, жосток, сух и как, может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он
с отчаянием махнул
рукой.
Райский
с досадой, почти
с презрением, махнул
рукой.
Он даже быстро схватил новый натянутый холст, поставил на мольберт и начал мелом крупно чертить молящуюся фигуру. Он вытянул у ней
руку и задорно,
с яростью, выделывал пальцы; сотрет, опять начертит, опять сотрет — все не выходит!
Он взял ее ладонь и
с упоением целовал. Она не отнимала
руки.
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг
с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! —
с досадой махнул он
рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
Он, встав, протянул к ней
руки, и глаза опять
с упоением смотрели на нее.
— За этот вопрос дайте еще
руку. Я опять прежний Райский и опять говорю вам: любите, кузина, наслаждайтесь, помните, что я вам говорил вот здесь… Только не забывайте до конца Райского. Но зачем вы полюбили… графа? —
с улыбкой, тихо прибавил он.
Женская фигура,
с лицом Софьи, рисовалась ему белой, холодной статуей, где-то в пустыне, под ясным, будто лунным небом, но без луны; в свете, но не солнечном, среди сухих нагих скал,
с мертвыми деревьями,
с нетекущими водами,
с странным молчанием. Она, обратив каменное лицо к небу, положив
руки на колени, полуоткрыв уста, кажется, жаждала пробуждения.
Марфенька застенчиво стояла
с полуулыбкой, взглядывая, однако, на него
с лукавым любопытством. На шее и
руках были кружевные воротнички, волосы в туго сложенных косах плотно лежали на голове; на ней было барежевое платье, талия крепко опоясывалась голубой лентой.
— Помиримтесь? — сказал он, вставши
с дивана, — вы согласились опять взять в
руки этот клочок…
— Хорошо, хорошо, это у вас там так, — говорила бабушка, замахав
рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд соли съедим
с ним, тогда и отдаем за него.
Он взглядывал близко ей в глаза, жал
руку и соразмерял свой шаг
с ее шагом.
Другой сидит по целым часам у ворот, в картузе, и в мирном бездействии смотрит на канаву
с крапивой и на забор на противоположной стороне. Давно уж мнет носовой платок в
руках — и все не решается высморкаться: лень.
Райскому хотелось нарисовать эту группу усталых, серьезных, буро-желтых, как у отаитян, лиц, эти черствые, загорелые
руки,
с негнущимися пальцами, крепко вросшими, будто железными, ногтями, эти широко и мерно растворяющиеся рты и медленно жующие уста, и этот — поглощающий хлеб и кашу — голод.
— Кто там? — послышался голос из другой комнаты, и в то же время зашаркали туфли и показался человек, лет пятидесяти, в пестром халате,
с синим платком в
руках.
Она быстро опять сняла у него фуражку
с головы; он машинально обеими
руками взял себя за голову, как будто освидетельствовал, что фуражки опять нет, и лениво пошел за ней, по временам робко и
с удивлением глядя на нее.
— Что ж стоите? Скажите merci да поцелуйте ручку! Ах, какой! — сказала она повелительно и прижала крепко свою
руку к его губам, все
с тем же проворством,
с каким пришивала пуговицу, так что поцелуй его раздался в воздухе, когда она уже отняла
руку.
— Помилуй: это значит, гимназия не увидит ни одной книги… Ты не знаешь директора? —
с жаром восстал Леонтий и сжал крепко каталог в
руках. — Ему столько же дела до книг, сколько мне до духов и помады… Растаскают, разорвут — хуже Марка!
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала
рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин
с водой на столик, а потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
А тут внук, свой человек, которого она мальчишкой воспитывала, «от
рук отбился», смеет оправдываться, защищаться, да еще спорить
с ней, обвиняет ее, что она не так живет, не то делает, что нужно!
Вдруг этот разговор нарушен был чьим-то воплем
с другой стороны. Из дверей другой людской вырвалась Марина и быстро, почти не перебирая ногами, промчалась через двор. За ней вслед вылетело полено, очевидно направленное в нее, но благодаря ее увертливости пролетевшее мимо. У ней, однако ж, были растрепаны волосы, в
руке она держала гребенку и выла.
И чиста она была на
руку: ничего не стащит, не спрячет, не присвоит, не корыстна и не жадна: не съест тихонько. Даже немного ела, все на ходу; моет посуду и съест что-нибудь
с собранных
с господского стола тарелок, какой-нибудь огурец, или хлебнет стоя щей ложки две, отщипнет кусочек хлеба и уж опять бежит.
И бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский
с любопытством глядел на барыню, набеленную пудрой, в локонах,
с розовыми лентами на шляпке и на груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего ребенка, так что кровь от этого прилила ей в голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули по швам, потому что были меньше
руки.
За ней шел только что выпущенный кадет,
с чуть-чуть пробивающимся пушком на бороде. Он держал на
руке шаль Полины Карповны, зонтик и веер. Он, вытянув шею, стоял, почти не дыша, за нею.
У него были такие большие
руки,
с такими длинными и красными пальцами, что ни в какие перчатки, кроме замшевых, не входили. Он был одержим кадетским аппетитом и институтскою робостью.
Он по утрам
с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще
с томными, не совсем прозревшими глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему
руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу
с широкими полями, ходит около него или под
руку с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
Глядел и на ту картину, которую до того верно нарисовал Беловодовой, что она, по ее словам, «дурно спала ночь»: на тупую задумчивость мужика, на грубую, медленную и тяжелую его работу — как он тянет ременную лямку, таща барку, или, затерявшись в бороздах нивы, шагает медленно, весь в поту, будто несет на
руках и соху и лошадь вместе — или как беременная баба, спаленная зноем, возится
с серпом во ржи.
Он, напротив, был бледен, сидел, закинув голову назад, опираясь затылком о дерево,
с закрытыми глазами, и почти бессознательно держал ее крепко за
руку.
— Смел бы он! —
с удивлением сказала Марфенька. — Когда мы в горелки играем, так он не смеет взять меня за
руку, а ловит всегда за рукав! Что выдумали: Викентьев! Позволила бы я ему!