Неточные совпадения
Стоя перед покупательницей на коленях, приказчик примеряет башмак, удивительно растопырив пальцы.
Руки у него трепещут, он дотрагивается до ноги женщины так осторожно, точно боится сломать ногу, а нога — толстая, похожа на бутылку
с покатыми плечиками, горлышком вниз.
Сбросив
с плеч ротонду на
руки Саши, она стала еще красивее: стройная фигура была туго обтянута голубовато-серым шелком, в ушах сверкали брильянты, — она напомнила мне Василису Прекрасную, и я был уверен, что это сама губернаторша.
После обеда хозяин лег спать в комнатке за магазином, а я, открыв золотые его часы, накапал в механизм уксуса. Мне было очень приятно видеть, как он, проснувшись, вышел в магазин
с часами в
руках и растерянно бормотал...
Прошло еще несколько секунд, он вдруг вскочил и, царапая
руками стену,
с потрясающей убедительностью заговорил...
Саша прошел за угол, к забору,
с улицы, остановился под липой и, выкатив глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел на корточки, разгреб
руками кучу листьев, — обнаружился толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их — под ними оказался кусок кровельного железа, под железом — квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.
Ярко светит солнце, белыми птицами плывут в небе облака, мы идем по мосткам через Волгу, гудит, вздувается лед, хлюпает вода под тесинами мостков, на мясисто-красном соборе ярмарки горят золотые кресты. Встретилась широкорожая баба
с охапкой атласных веток вербы в
руках — весна идет, скоро Пасха!
Хромую девушку я увидал вечером, в тот же день. Сходя
с крыльца на двор, она уронила костыль и беспомощно остановилась на ступенях, вцепившись в струну перил прозрачными
руками, тонкая, слабенькая. Я хотел поднять костыль, но забинтованные
руки действовали плохо, я долго возился и досадовал, а она, стоя выше меня, тихонько смеялась...
Когда стало темно, Людмила, опустив побелевшую
руку с книгой, спросила...
Мальчик съехал
с кумача подушки и лежал на войлоке, синеватый, голенький, рубашка сбилась к шее, обнажив вздутый живот и кривые ножки в язвах,
руки странно подложены под поясницу, точно он хотел приподнять себя. Голова чуть склонилась набок.
Бабушка принесла на
руках белый гробик, Дрянной Мужик прыгнул в яму, принял гроб, поставил его рядом
с черными досками и, выскочив из могилы, стал толкать туда песок и ногами, и лопатой. Трубка его дымилась, точно кадило. Дед и бабушка тоже молча помогали ему. Не было ни попов, ни нищих, только мы четверо в густой толпе крестов.
Сидим, прислонясь к медному стволу мачтовой сосны; воздух насыщен смолистым запахом,
с поля веет тихий ветер, качаются хвощи; темной
рукою бабушка срывает травы и рассказывает мне о целебных свойствах зверобоя, буквицы, подорожника, о таинственной силе папоротника, клейкого иван-чая, пыльной травы-плавуна.
Он пришел в кухню
с циркулем в
руках,
с карандашом за ухом, выслушал жену и сказал мне...
Ее вопли будили меня; проснувшись, я смотрел из-под одеяла и со страхом слушал жаркую молитву. Осеннее утро мутно заглядывает в окно кухни, сквозь стекла, облитые дождем; на полу, в холодном сумраке, качается серая фигура, тревожно размахивая
рукою;
с ее маленькой головы из-под сбитого платка осыпались на шею и плечи жиденькие светлые волосы, платок все время спадал
с головы; старуха, резко поправляя его левой
рукой, бормочет...
Я думал — меня прогонят, но через день он пришел в кухню
с трубкой толстой бумаги в
руках,
с карандашом, угольником и линейкой.
Однако тотчас же, вымыв
руки, сел учиться. Провел на листе все горизонтальные, сверил — хорошо! Хотя три оказались лишними. Провел все вертикальные и
с изумлением увидал, что лицо дома нелепо исказилось: окна перебрались на места простенков, а одно, выехав за стену, висело в воздухе, по соседству
с домом. Парадное крыльцо тоже поднялось на воздух до высоты второго этажа, карниз очутился посредине крыши, слуховое окно — на трубе.
Вторая копия у меня вышла лучше, только окно оказалось на двери крыльца. Но мне не понравилось, что дом пустой, и я населил его разными жителями: в окнах сидели барыни
с веерами в
руках, кавалеры
с папиросами, а один из них, некурящий, показывал всем длинный нос. У крыльца стоял извозчик и лежала собака.
Старший сын относился к матери
с брезгливым сожалением, избегал оставаться
с нею один на один, а если это случалось, мать закидывала его жалобами на жену и обязательно просила денег. Он торопливо совал ей в
руку рубль, три, несколько серебряных монет.
Тихими ночами мне больше нравилось ходить по городу, из улицы в улицу, забираясь в самые глухие углы. Бывало, идешь — точно на крыльях несешься; один, как луна в небе; перед тобою ползет твоя тень, гасит искры света на снегу, смешно тычется в тумбы, в заборы. Посредине улицы шагает ночной сторож,
с трещоткой в
руках, в тяжелом тулупе, рядом
с ним — трясется собака.
Кто-то могучей
рукой швырнул меня к порогу, в угол. Непамятно, как ушли монахи, унося икону, но очень помню: хозяева, окружив меня, сидевшего на полу,
с великим страхом и заботою рассуждали — что же теперь будет со мной?
Сижу я на чердаке,
С ножницами в
руке.
Режу бумагу, режу…
Скушно мне, невеже!
Пыл бы я собакой —
Бегал бы где хотел,
А теперь орет на меня всякой:
Сиди да молчи, пострел,
Молчи, пока цел!
Весною я все-таки убежал: пошел утром в лавочку за хлебом к чаю, а лавочник, продолжая при мне ссору
с женой, ударил ее по лбу гирей; она выбежала на улицу и там упала; тотчас собрались люди, женщину посадили в пролетку, повезли ее в больницу; я побежал за извозчиком, а потом, незаметно для себя, очутился на набережной Волги,
с двугривенным в
руке.
Но когда Тарас пристрелил сына, повар, спустив ноги
с койки, уперся в нее
руками, согнулся и заплакал, — медленно потекли по щекам слезы, капая на палубу; он сопел и бормотал...
Солдат, присев на дрова около кухни, дрожащими
руками снял сапоги и начал отжимать онучи, но они были сухи, а
с его жиденьких волос капала вода, — это снова рассмешило публику.
Солдат стоял в двери каюты для прислуги,
с большим ножом в
руках, — этим ножом отрубали головы курам, кололи дрова на растопку, он был тупой и выщерблен, как пила. Перед каютой стояла публика, разглядывая маленького смешного человечка
с мокрой головой; курносое лицо его дрожало, как студень, рот устало открылся, губы прыгали. Он мычал...
В хорошую погоду они рано утром являлись против нашего дома, за оврагом, усеяв голое поле, точно белые грибы, и начинали сложную, интересную игру: ловкие, сильные, в белых рубахах, они весело бегали по полю
с ружьями в
руках, исчезали в овраге и вдруг, по зову трубы, снова высыпавшись на поле,
с криками «ура», под зловещий бой барабанов, бежали прямо на наш дом, ощетинившись штыками, и казалось, что сейчас они сковырнут
с земли, размечут наш дом, как стог сена.
Казак
с великим усилием поднимал брови, но они вяло снова опускались. Ему было жарко, он расстегнул мундир и рубаху, обнажив шею. Женщина, спустив платок
с головы на плечи, положила на стол крепкие белые
руки, сцепив пальцы докрасна. Чем больше я смотрел на них, тем более он казался мне провинившимся сыном доброй матери; она что-то говорила ему ласково и укоризненно, а он молчал смущенно, — нечем было ответить на заслуженные упреки.
Я часто видел, как она, покачиваясь, словно прихрамывая, мелкими шагами идет по дамбе,
с книгами в ремнях, словно гимназистка, простенькая, приятная, новая, чистая, в перчатках на маленьких
руках.
Я сделал это и снова увидал ее на том же месте, также
с книгой в
руках, но щека у нее была подвязана каким-то рыжим платком, глаз запух. Давая мне книгу в черном переплете, закройщица невнятно промычала что-то. Я ушел
с грустью, унося книгу, от которой пахло креозотом и анисовыми каплями. Книгу я спрятал на чердак, завернув ее в чистую рубашку и бумагу, боясь, чтобы хозяева не отняли, не испортили ее.
На подзеркальнике лежали три книги; та, которую я принес, была самая толстая. Я смотрел на нее
с грустью. Закройщица протянула мне маленькую розовую
руку.
Лавочник был очень неприятный парень — толстогубый, потный,
с белым дряблым лицом, в золотушных шрамах и пятнах,
с белыми глазами и коротенькими, неловкими пальцами на пухлых
руках.
Мне негде было взять денег — жалованье мое платили деду, я терялся, не зная — как быть? А лавочник, в ответ на мою просьбу подождать
с уплатою долга, протянул ко мне масленую, пухлую, как оладья,
руку и сказал...
— Вот хорошая книга, — говорила она, предлагая мне Арсена Гуссэ «
Руки, полные роз, золота и крови», романы Бэло, Поль де Кока, Поль Феваля, но я читал их уже
с напряжением.
Держа в одной
руке шлейф и хлыст
с лиловым камнем в рукоятке, она гладила маленькой
рукой ласково оскаленную морду коня, — он косился на нее огненным глазом, весь дрожал и тихонько бил копытом по утоптанной земле.
Я часто по вечерам выходил играть
с нею и очень полюбил девочку, а она быстро привыкла ко мне и засыпала на
руках у меня, когда я рассказывал ей сказку.
вызвали отвратительную беседу о девушках, — это оскорбило меня до бешенства, и я ударил солдата Ермохина кастрюлей по голове. Сидоров и другие денщики вырвали меня из неловких
рук его, но
с той поры я не решался бегать по офицерским кухням.
Я был здоров, силен, хорошо знал тайны отношений мужчины к женщине, но люди говорили при мне об этих тайнах
с таким бессердечным злорадством,
с такой жестокостью, так грязно, что эту женщину я не мог представить себе в объятиях мужчины, мне трудно было думать, что кто-то имеет право прикасаться к ней дерзко и бесстыдно,
рукою хозяина ее тела. Я был уверен, что любовь кухонь и чуланов неведома Королеве Марго, она знает какие-то иные, высшие радости, иную любовь.
Посидев у нее, я бежал наверх
с новой книгой в
руках и словно вымытый изнутри.
— Я и тверезых не боюсь, они у меня — вот где! — Она показала туго сжатый, красный кулак. — У меня муженек, покойник, тоже заливно пьянствовал, так я его, бывало, пьяненького-то, свяжу по
рукам, по ногам, а проспится — стяну штаны
с него да прутьями здоровыми и отхлещу: не пей, не пьянствуй, коли женился — жена тебе забава, а не водка! Да. Вспорю до устали, так он после этого как воск у меня…
Она говорила спокойно, беззлобно, сидела, сложив
руки на большой груди, опираясь спиною о забор, печально уставив глаза на сорную, засыпанную щебнем дамбу. Я заслушался умных речей, забыл о времени и вдруг увидал на конце дамбы хозяйку под
руку с хозяином; они шли медленно, важно, как индейский петух
с курицей, и пристально смотрели на нас, что-то говоря друг другу.
Бывало — стоит он перед капитаном или машинистом, заложив за спину свои длинные обезьяньи
руки, и молча слушает, как его ругают за лень или за то, что он беспечно обыграл человека в карты, стоит — и видно, что ругань на него не действует, угрозы ссадить
с парохода на первой пристани не пугают его.
Я видел также, что, хотя новая книга и не по сердцу мужику, он смотрит на нее
с уважением, прикасается к ней осторожно, словно книга способна вылететь птицей из
рук его. Это было очень приятно видеть, потому что и для меня книга — чудо, в ней заключена душа написавшего ее; открыв книгу, и я освобождаю эту душу, и она таинственно говорит со мною.
Плюсна одной ноги у него была отрублена, он ходил прихрамывая,
с длинной палкой в
руке, зиму и лето в легкой, тонкой поддевке, похожей на рясу, в бархатном картузе странной формы, похожем на кастрюлю.
Тесным кольцом, засунув
руки в рукава, они окружают едока, вооруженного ножом и большой краюхой ржаного хлеба; он истово крестится, садится на куль шерсти, кладет окорок на ящик, рядом
с собою, измеряет его пустыми глазами.
Рядом
с ним вспоминался отец, как бабушка видела его во сне:
с палочкой ореховой в
руке, а следом за ним пестрая собака бежит, трясет языком…
Жихарев обиженно принимается за работу. Он лучший мастер, может писать лица по-византийски, по-фряжски и «живописно», итальянской манерой. Принимая заказы на иконостасы, Ларионыч советуется
с ним, — он тонкий знаток иконописных подлинников, все дорогие копии чудотворных икон — Феодоровской, Смоленской, Казанской и других — проходят через его
руки. Но, роясь в подлинниках, он громко ворчит...
Она тоже не умеет плясать, только медленно раскачивает свое огромное тело и бесшумно передвигает его
с места на место. В левой
руке у нее платок, она лениво помахивает им; правая
рука уперта в бок — это делает ее похожею на огромный кувшин.
Помню, уже
с первых строк «Демона» Ситанов заглянул в книгу, потом — в лицо мне, положил кисть на стол и, сунув длинные
руки в колени, закачался улыбаясь. Под ним заскрипел стул.
Ситанов замахнулся правой
рукой, мордвин приподнял левую для защиты и получил прямой удар под ложечку левой
рукою Ситанова, крякнул, отступил и
с удовольствием сказал...
Говорил он о рабах божьих и о людях его, но разница между людьми и рабами осталась непонятной мне, да и ему, должно быть, неясна была. Он говорил скучно, мастерская посмеивалась над ним, я стоял
с иконою в
руках, очень тронутый и смущенный, не зная, что мне делать. Наконец Капендюхин досадливо крикнул оратору...
Я давно знаю ярмарку насквозь; знаю и эти смешные ряды
с нелепыми крышами; по углам крыш сидят, скрестив ноги, гипсовые фигуры китайцев; когда-то я со своими товарищами швырял в них камнями, и у некоторых китайцев именно мною отбиты головы,
руки. Но я уже не горжусь этим…