Неточные совпадения
Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды,
не от боли; отец
всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала...
Пил он,
не пьянея, но становился всё более разговорчивым и почти
всегда говорил мне про отца...
Я
не знал другой жизни, но смутно помнил, что отец и мать жили
не так: были у них другие речи, другое веселье, ходили и сидели они
всегда рядом, близко.
А мне
не казалось, что мы живем тихо; с утра до позднего вечера на дворе и в доме суматошно бегали квартирантки, то и дело являлись соседки, все куда-то торопились и,
всегда опаздывая, охали, все готовились к чему-то и звали...
Снова началось что-то кошмарное. Однажды вечером, когда, напившись чаю, мы с дедом сели за Псалтырь, а бабушка начала мыть посуду, в комнату ворвался дядя Яков, растрепанный, как
всегда, похожий на изработанную метлу.
Не здоровавшись, бросив картуз куда-то в угол, он скороговоркой начал, встряхиваясь, размахивая руками...
Стертые вьюгами долгих зим, омытые бесконечными дождями осени, слинявшие дома нашей улицы напудрены пылью; они жмутся друг к другу, как нищие на паперти, и тоже, вместе со мною, ждут кого-то, подозрительно вытаращив окна. Людей немного, двигаются они
не спеша, подобно задумчивым тараканам на шестке печи. Душная теплота поднимается ко мне; густо слышны нелюбимые мною запахи пирогов с зеленым луком, с морковью; эти запахи
всегда вызывают у меня уныние.
Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между богами, которое, помню, тревожно раздвояло мою душу, но дедов бог вызывал у меня страх и неприязнь: он
не любил никого, следил за всем строгим оком, он прежде всего искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. Было ясно, что он
не верит человеку,
всегда ждет покаяния и любит наказывать.
Меня
не пускали гулять на улицу, потому что она слишком возбуждала меня, я точно хмелел от ее впечатлений и почти
всегда становился виновником скандалов и буйств. Товарищей у меня
не заводилось, соседские ребятишки относились ко мне враждебно; мне
не нравилось, что они зовут меня Кашириным, а они, замечая это, тем упорнее кричали друг другу...
Был я
не по годам силен и в бою ловок, — это признавали сами же враги,
всегда нападавшие на меня кучей. Но все-таки улица
всегда била меня, и домой я приходил обыкновенно с расквашенным носом, рассеченными губами и синяками на лице, оборванный, в пыли.
Я быстро и крепко привязался к Хорошему Делу, он стал необходим для меня и во дни горьких обид и в часы радостей. Молчаливый, он
не запрещал мне говорить обо всем, что приходило в голову мою, а дед
всегда обрывал меня строгим окриком...
Ко мне он относился ласково, говорил со мною добродушнее, чем с большими, и
не прятал глаз, но что-то
не нравилось мне в нем. Угощая всех любимым вареньем, намазывал мой ломоть хлеба гуще, привозил мне из города солодовые пряники, маковую сбоину и беседовал со мною
всегда серьезно, тихонько.
В доме Бетленга жили шумно и весело, в нем было много красивых барынь, к ним ходили офицеры, студенты,
всегда там смеялись, кричали и пели, играла музыка. И самое лицо дома было веселое, стекла окон блестели ясно, зелень цветов за ними была разнообразно ярка. Дедушка
не любил этот дом.
Если он падал — они смеялись, как
всегда смеются над упавшим, но смеялись
не злорадно, тотчас же помогали ему встать, а если он выпачкал руки или колена, они вытирали пальцы его и штаны листьями лопуха, платками, а средний мальчик добродушно говорил...
Знакомство с барчуками продолжалось, становясь всё приятней для меня. В маленьком закоулке, между стеною дедова дома и забором Овсянникова, росли вяз, липа и густой куст бузины; под этим кустом я прорезал в заборе полукруглое отверстие, братья поочередно или по двое подходили к нему, и мы беседовали тихонько, сидя на корточках или стоя на коленях. Кто-нибудь из них
всегда следил, как бы полковник
не застал нас врасплох.
Они рассказывали о своей скучной жизни, и слышать это мне было очень печально; говорили о том, как живут наловленные мною птицы, о многом детском, но никогда ни слова
не было сказано ими о мачехе и отце, — по крайней мере я этого
не помню. Чаще же они просто предлагали мне рассказать сказку; я добросовестно повторял бабушкины истории, а если забывал что-нибудь, то просил их подождать, бежал к бабушке и спрашивал ее о забытом. Это
всегда было приятно ей.
Он так часто и грустно говорил: было, была, бывало, точно прожил на земле сто лет, а
не одиннадцать. У него были, помню, узкие ладони, тонкие пальцы, и весь он — тонкий, хрупкий, а глаза — очень ясные, но кроткие, как огоньки лампадок церковных. И братья его были тоже милые, тоже вызывали широкое доверчивое чувство к ним, —
всегда хотелось сделать для них приятное, но старший больше нравился мне.
Это было так красиво, что неудача охоты
не вызывала досаду; охотник я был
не очень страстный, процесс нравился мне
всегда больше, чем результат; я любил смотреть, как живут пичужки, и думать о них.
И крепко, гулко ударил себя кулаком в грудь; мне это
не понравилось, мне вообще
не нравилось, как он говорит с богом,
всегда будто хвастаясь пред ним.
Не люблю нищих
И дедушку — тоже,
Как тут быть?
Прости меня, боже!
Дед
всегда ищет,
За что меня бить…
Первые дни по приезде она была ловкая, свежая, а теперь под глазами у нее легли темные пятна, она целыми днями ходила непричесанная, в измятом платье,
не застегнув кофту, это ее портило и обижало меня: она
всегда должна быть красивая, строгая, чисто одетая — лучше всех!
Ели они, как
всегда по праздникам, утомительно долго, много, и казалось, что это
не те люди, которые полчаса тому назад кричали друг на друга, готовые драться, кипели в слезах и рыданиях. Как-то
не верилось уже, что всё это они делали серьезно и что им трудно плакать. И слезы, и крики их, и все взаимные мучения, вспыхивая часто, угасая быстро, становились привычны мне, всё меньше возбуждали меня, всё слабее трогали сердце.
Но это
не сказалось. Мать
всегда будила очень много ласковых дум о ней, но выговорить думы эти я
не решался никогда.
Бабушка
не спит долго, лежит, закинув руки под голову, и в тихом возбуждении рассказывает что-нибудь, видимо, нисколько
не заботясь о том, слушаю я ее или нет. И
всегда она умела выбрать сказку, которая делала ночь еще значительней, еще краше.
Потом, как-то
не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу,
всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
Вотчим был строг со мной, неразговорчив с матерью, он всё посвистывал, кашлял, а после обеда становился перед зеркалом и заботливо, долго ковырял лучинкой в неровных зубах. Всё чаще он ссорился с матерью, сердито говорил ей «вы» — это выканье отчаянно возмущало меня. Во время ссор он
всегда плотно прикрывал дверь в кухню, видимо,
не желая, чтоб я слышал его слова, но я все-таки вслушивался в звуки его глуховатого баса.
Он умер неожиданно,
не хворая; еще утром был тихо весел, как
всегда, а вечером, во время благовеста ко всенощной, уже лежал на столе.
Там, на ярмарке,
всегда можно было собрать в канавах много гвоздей, обломков железа, нередко мы находили деньги, медь и серебро, но для того, чтобы рядские сторожа
не гоняли нас и
не отнимали мешков, нужно было или платить им семишники, или долго кланяться им.
Нашим миротворцем был Вяхирь, он
всегда умел вовремя сказать нам какие-то особенные слова; простые — они удивляли и конфузили нас. Он и сам говорил их с удивлением. Злые выходки Язя
не обижали,
не пугали его, он находил всё дурное ненужным и спокойно, убедительно отрицал.
И на мой взгляд, нам жилось
не плохо, — мне эта уличная, независимая жизнь очень нравилась, и нравились товарищи, они возбуждали у меня какое-то большое чувство,
всегда беспокойно хотелось сделать что-нибудь хорошее для них.