Неточные совпадения
— Простые, грубые игрушки нравились ему
больше затейливых и дорогих, — быстро-быстро и захлебываясь
словами, говорил отец; бабушка, важно качая седою, пышно причесанной головой, подтверждала, вздыхая...
Но никто не мог переспорить отца, из его вкусных губ
слова сыпались так быстро и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится,
большой, как лошадь в цирке, вставшая на задние ноги, и пойдет к себе, а отец крикнет вслед ему...
Заметив, что взрослые всегда ждут от него чего-то, чего нет у других детей, Клим старался, после вечернего чая, возможно
больше посидеть со взрослыми у потока
слов, из которого он черпал мудрость. Внимательно слушая бесконечные споры, он хорошо научился выхватывать
слова, которые особенно царапали его слух, а потом спрашивал отца о значении этих
слов. Иван Самгин с радостью объяснял, что такое мизантроп, радикал, атеист, культуртрегер, а объяснив и лаская сына, хвалил его...
Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо
больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что
слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
Маргарита говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые
слова, ни о чем не спрашивая. Клим тоже не находил, о чем можно говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и не находил в себе решимости на
большее. Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
Думать мешали напряженно дрожащие и как бы готовые взорваться опаловые пузыри вокруг фонарей. Они создавались из мелких пылинок тумана, которые, непрерывно вторгаясь в их сферу, так же непрерывно выскакивали из нее, не увеличивая и не умаляя объема сферы. Эта странная игра радужной пыли была почти невыносима глазу и возбуждала желание сравнить ее с чем-то, погасить
словами и не замечать ее
больше.
И
больше ничего не говорил, очевидно, полагая, что в трех его
словах заключена достаточно убийственная оценка человека. Он был англоманом, может быть, потому, что пил только «английскую горькую», — пил, крепко зажмурив глаза и запрокинув голову так, как будто хотел, чтобы водка проникла в затылок ему.
Другой актер был не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него были заячьи,
большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя
словами...
Остаток дня Клим прожил в состоянии отчуждения от действительности, память настойчиво подсказывала древние
слова и стихи, пред глазами качалась кукольная фигура, плавала мягкая, ватная рука, играли морщины на добром и умном лице, улыбались
большие, очень ясные глаза.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный город, которому и в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских людей и все растет, растет тихонько. В тихом-то трудолюбии
больше геройства, чем в бойких наскоках. Поверьте
слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
Климу иногда казалось, что они говорят
больше цифрами, чем
словами.
Варвара, встретив Митрофанова
словами благодарности, усадила его к столу, налила водки и, выпив за его здоровье, стала расспрашивать; Иван Петрович покашливал, крякал, усердно пил, жевал, а Самгин, видя, что он смущается все
больше, нетерпеливо спросил...
— Дьякон, говорите? — спросил Митрофанов. — Что же он — пьяница? Эдакие
слова в пьяном виде говорят, — объяснил он, выпил водки, попросил: — Довольно, Варвара Кирилловна, не наливайте
больше, напьюсь.
Он выговорил эти три
слова так, как будто они стоили ему
большого усилия.
«Прощай, конечно, мы никогда
больше не увидимся. Я не такая подлая, как тебе расскажут, я очень несчастная. Думаю, что и ты тоже» — какие-то
слова густо зачеркнуты — «такой же. Если только можешь, брось все это. Нельзя всю жизнь прятаться, видишь. Брось, откажись, я говорю потому, что люблю, жалею тебя».
— Не моя, — ответил человек, отдуваясь, и заговорил громко,
словами, которые как бы усмехались: — Сотенку ухлопали, если не
больше. Что же это значит, господа, а? Что же эта… война с народонаселением означает?
—
Больше — лишнее
слово, — пробормотал писавший, не поднимая головы.
Поп говорил отрывисто, делая
большие паузы, повторяя
слова и, видимо, с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щеки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал все быстрее, убеждая Клима, что он не считается с диктантом Гапона.
Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей — нет. Теперь, после жалобных
слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей — нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, — благодушные люди, которым литература привила с детства «любовь к народу». Вот кто они, не
больше.
Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему пьяным, а из угла, от
большого человека плыли над их головами гремящие
слова...
Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо человека, сказавшего за его спиною нужное
слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и человек лет тридцати, небритый, черноусый, с
большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном, черном полушубке, в сибирской папахе.
На дворе, на улице шумели, таскали тяжести. Это — не мешало. Самгин, усмехаясь, подумал, что, наверное, тысячи Варвар с ужасом слушают такой шум, — тысячи, на разных улицах Москвы, в
больших и маленьких уютных гнездах. Вспомнились
слова Макарова о не тяжелом, но пагубном владычестве женщин.
— Благодару вам! — откликнулся Депсамес, и было уже совершенно ясно, что он нарочито исказил
слова, — еще раз это не согласовалось с его изуродованным лицом, седыми волосами. — Господин Брагин знает сионизм как милую шутку: сионизм — это когда один еврей посылает другого еврея в Палестину на деньги третьего еврея. Многие любят шутить
больше, чем думать…
— Постарел,
больше, чем надо, — говорила она, растягивая
слова певуче, лениво; потом, крепко стиснув руку Самгина горячими пальцами в кольцах и отодвинув его от себя, осмотрев с головы до ног, сказала: — Ну — все же мужчина в порядке! Сколько лет не видались? Ох, уж лучше не считать!
Он спросил ее пренебрежительно и насмешливо, желая рассердить этим, а она ответила в тоне человека, который не хочет спорить и убеждать, потому что ленится. Самгин почувствовал, что она вложила в свои
слова больше пренебрежения, чем он в свой вопрос, и оно у нее — естественнее. Скушав бисквит, она облизнула губы, и снова заклубился дым ее речи...
Вдохновляясь, поспешно нанизывая
слово на
слово, размахивая руками, он долго и непонятно объяснял различие между смыслом и причиной, — острые глазки его неуловимо быстро меняли выражение, поблескивая жалобно и сердито, ласково и хитро. Седобородый, наморщив переносье, открывал и закрывал рот, желая что-то сказать, но ему мешала оса, летая пред его широким лицом. Третий мужик, отломив от ступени
большую гнилушку, внимательно рассматривал ее.
Тонкая, смуглолицая Лидия, в сером костюме, в шапке черных, курчавых волос, рядом с Мариной казалась не русской
больше, чем всегда. В парке щебетали птицы, ворковал витютень, звучал вдали чей-то мягкий басок, а Лидия говорила жестяные
слова...
Самгин проглотил
большую рюмку холодной померанцевой водки и, закусывая семгой, недоверчиво покосился на Лютова, — тот подвязывал салфетку на шею и говорил, обжигаясь
словами...
Она была так толста и мягка, что правая ягодица ее свешивалась со стула, точно пузырь, такими же пузырями вздувались бюст и живот. А когда она встала — пузыри исчезли, потому что слились в один
большой, почти не нарушая совершенства его формы. На верху его вырос красненький нарывчик с трещиной, из которой текли
слова. Но за внешней ее неприглядностью Самгин открыл нечто значительное и, когда она выкатилась из комнаты, подумал...
Тут, как осенние мухи, на него налетели чужие, недавно прочитанные
слова: «последняя, предельная свобода», «трагизм мнимого всеведения», «наивность знания, которое, как Нарцисс, любуется собою» — память подсказывала все
больше таких
слов, и казалось, что они шуршат вне его, в комнате.
Улавливая отдельные
слова и фразы, Клим понял, что знакомство с русским всегда доставляло доктору
большое удовольствие; что в 903 году доктор был в Одессе, — прекрасный, почти европейский город, и очень печально, что революция уничтожила его.
И, думая
словами, он пытался представить себе порядок и количество неприятных хлопот, которые ожидают его. Хлопоты начались немедленно: явился человек в черном сюртуке, краснощекий, усатый, с толстым слоем черных волос на голове, зачесанные на затылок, они придают ему сходство с дьяконом, а черноусое лицо напоминает о полицейском.
Большой, плотный, он должен бы говорить басом, но говорит высоким, звонким тенором...
«Да, вот и меня так же», — неотвязно вертелась одна и та же мысль, в одних и тех же
словах, холодных, как сухой и звонкий морозный воздух кладбища. Потом Ногайцев долго и охотно бросал в могилу мерзлые комья земли, а Орехова бросила один, — но
большой. Дронов стоял, сунув шапку под мышку, руки в карманы пальто, и красными глазами смотрел под ноги себе.
За
большим столом военные и штатские люди, мужчины и женщины, стоя, с бокалами в руках, запели «Боже, царя храни» отчаянно громко и оглушая друг друга, должно быть, не слыша, что поют неверно, фальшиво. Неистовое пение оборвалось на
словах «сильной державы» — кто-то пронзительно закричал...
— Мы презирали материальную культуру, — выкрикивал он, и казалось, что он повторяет беззвучные
слова Маркова. — Нас гораздо
больше забавляло создавать мировую литературу, анархические теории, неподражаемо великолепный балет, писать стихи, бросать бомбы. Не умея жить, мы научились забавляться… включив террор в число забав…
— Толпа идет… тысяч двадцать… может,
больше, ей-богу! Честное
слово. Рабочие. Солдаты, с музыкой. Моряки. Девятый вал… черт его… Кое-где постреливают — факт! С крыш…