Неточные совпадения
Они и тем еще похожи
были друг на друга, что все покорно слушали сердитые слова Марии Романовны и, видимо,
боялись ее.
С нею не спорили и вообще о ней забывали, как будто ее и не
было; иногда Климу казалось: забывают о ней нарочно, потому что
боятся ее.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но
было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и
боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил...
Когда приехали на каникулы Борис Варавка и Туробоев, Клим прежде всех заметил, что Борис, должно
быть, сделал что-то очень дурное и
боится, как бы об этом не узнали.
— Он даже перестал дружиться с Любой, и теперь все с Варей, потому что Варя молчит, как дыня, — задумчиво говорила Лидия. — А мы с папой так
боимся за Бориса. Папа даже ночью встает и смотрит — спит ли он? А вчера твоя мама приходила, когда уже
было поздно, все спали.
Жена, кругленькая, розовая и беременная,
была неистощимо ласкова со всеми. Маленьким, но милым голосом она, вместе с сестрой своей,
пела украинские песни. Сестра, молчаливая, с длинным носом, жила прикрыв глаза, как будто
боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой голос ее...
— Ванька, в сущности, добрая душа, а грубит только потому, что не смеет говорить иначе,
боится, что глупо
будет. Грубость у него — признак ремесла, как дурацкий шлем пожарного.
— Отец тоже
боится, что меня эти люди чем-то заразят. Нет. Я думаю, что все их речи и споры — только игра в прятки. Люди прячутся от своих страстей, от скуки; может
быть — от пороков…
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим
быть нацией. Русь все еще не нация, и
боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она
была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы
будем нацией — вероятно.
На катке,
боясь упасть, она каталась одна в стороне и тихо или же с наиболее опытными конькобежцами, в ловкости и силе которых
была уверена.
— Но
есть еще категория людей, которых я
боюсь, — продолжал он звонко и напористо.
Нередко казалось, что он до того засыпан чужими словами, что уже не видит себя. Каждый человек, как бы чего-то
боясь, ища в нем союзника, стремится накричать в уши ему что-то свое; все считают его приемником своих мнений, зарывают его в песок слов. Это — угнетало, раздражало. Сегодня он
был именно в таком настроении.
Клим быстро вспомнил ряд признаков, которые убедили его, что это так и
есть: Лидия
боится любви, она привила свой страх Макарову и поэтому виновна в том, что заставила человека покуситься на жизнь свою.
Пожалуй — именно непонятнее хотят они
быть,
боясь, что Клим Самгин быстро разгадает их.
— Когда я
пою — я могу не фальшивить, а когда говорю с барышнями, то
боюсь, что это у меня выходит слишком просто, и со страха беру неверные ноты. Вы так хотели сказать?
Таких, как Попов, суетливых и вывихнутых,
было несколько человек. Клим особенно не любил, даже
боялся их и видел, что они пугают не только его, а почти всех студентов, учившихся серьезно.
— Я, должно
быть, немножко поэт, а может, просто — глуп, но я не могу… У меня — уважение к женщинам, и — знаешь? — порою мне думается, что я
боюсь их. Не усмехайся, подожди! Прежде всего — уважение, даже к тем, которые продаются. И не страх заразиться, не брезгливость — нет! Я много думал об этом…
— Правду говоря, — нехорошо это
было видеть, когда он сидел верхом на спине Бобыля. Когда Григорий злится, лицо у него… жуткое! Потом Микеша плакал. Если б его просто побили, он бы не так обиделся, а тут — за уши! Засмеяли его, ушел в батраки на хутор к Жадовским. Признаться — я рада
была, что ушел, он мне в комнату всякую дрянь через окно бросал — дохлых мышей, кротов, ежей живых, а я страшно
боюсь ежей!
— Женщины, которые из чувства ложного стыда презирают себя за то, что природа, создавая их, грубо наглупила. И
есть девушки, которые
боятся любить, потому что им кажется: любовь унижает, низводит их к животным.
Лодка закачалась и бесшумно поплыла по течению. Клим не греб, только правил веслами. Он
был доволен. Как легко он заставил Лидию открыть себя! Теперь совершенно ясно, что она
боится любить и этот страх — все, что казалось ему загадочным в ней. А его робость пред нею объясняется тем, что Лидия несколько заражает его своим страхом. Удивительно просто все, когда умеешь смотреть. Думая, Клим слышал сердитые жалобы Алины...
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто
боится, что люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может
быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
Это не
было похоже на тоску, недавно пережитую им, это
было сновидное, тревожное ощущение падения в некую бездонность и мимо своих обычных мыслей, навстречу какой-то новой, враждебной им. Свои мысли
были где-то в нем, но тоже бессловесные и бессильные, как тени. Клим Самгин смутно чувствовал, что он должен в чем-то сознаться пред собою, но не мог и
боялся понять: в чем именно?
— Странный город, — говорила Спивак, взяв Клима под руку и как-то очень осторожно шагая по дорожке сада. — Такой добродушно ворчливый. Эта воркотня — первое, что меня удивило, как только я вышла с вокзала. Должно
быть, скучно здесь, как в чистилище. Часто бывают пожары? Я
боюсь пожаров.
Макаров говорил не обидно, каким-то очень убедительным тоном, а Клим смотрел на него с удивлением: товарищ вдруг явился не тем человеком, каким Самгин знал его до этой минуты. Несколько дней тому назад Елизавета Спивак тоже встала пред ним как новый человек. Что это значит? Макаров
был для него человеком, который сконфужен неудачным покушением на самоубийство, скромным студентом, который усердно учится, и смешным юношей, который все еще
боится женщин.
Стремительные глаза Лютова бегали вокруг Самгина, не в силах остановиться на нем, вокруг дьякона, который разгибался медленно, как будто
боясь, что длинное тело его не уставится в комнате. Лютов обожженно вертелся у стола, теряя туфли с босых ног; садясь на стул, он склонялся головою до колен, качаясь, надевал туфлю, и нельзя
было понять, почему он не падает вперед, головою о пол. Взбивая пальцами сивые волосы дьякона, он взвизгивал...
— Самоубийственно
пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят из глупой, детской храбрости:
боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих, последних, я не того… не очень уважаю.
Клим заметил, что историк особенно внимательно рассматривал Томилина и даже как будто
боялся его; может
быть, это объяснялось лишь тем, что философ, входя в зал редакции, пригибал рыжими ладонями волосы свои, горизонтально торчавшие по бокам черепа, и, не зная Томилина, можно
было понять этот жест как выражение отчаяния...
Забавно
было видеть, как этот ленивый человек оживился. Разумеется, он говорит глупости, потому что это предписано ему должностью, но ясно, что это простак, честно исполняющий свои обязанности. Если б он
был священником или служил в банке, у него
был бы широкий круг знакомства и, вероятно, его любили бы. Но — он жандарм, его
боятся, презирают и вот забаллотировали в члены правления «Общества содействия кустарям».
Рыженького звали Антон Васильевич Берендеев. Он
был тем интересен, что верил в неизбежность революции, но
боялся ее и нимало не скрывал свой страх, тревожно внушая Прейсу и Стратонову...
— Откровенно говоря — я
боюсь их. У них огромнейшие груди, и молоком своим они выкармливают идиотическое племя. Да, да, брат!
Есть такая степень талантливости, которая делает людей идиотами, невыносимо, ужасающе талантливыми. Именно такова наша Русь.
— Но все-таки — порода! — вдруг и с удовольствием сказала Алина, наливая чай. — Все эти купчишки, миллионеришки
боялись его. Он их учил прилично
есть,
пить, одеваться, говорить. Дрессировал, как собачат.
— А я приехала третьего дня и все еще не чувствую себя дома, все
боюсь, что надобно бежать на репетицию, — говорила она, набросив на плечи себе очень пеструю шерстяную шаль, хотя в комнате
было тепло и кофточка Варвары глухо, до подбородка, застегнута.
— Хотя — сознаюсь: на первых двух допросах
боялась я, что при обыске они нашли один адрес. А в общем я ждала, что все это
будет как-то серьезнее, умнее. Он мне говорит: «Вот вы Лассаля читаете». — «А вы, спрашиваю, не читали?» — «Я, говорит, эти вещи читаю по обязанности службы, а вам, девушке, — зачем?» Так и сказал.
— Мне кажется — нигде не бывает такой милой весны, как в Москве, — говорила она. — Впрочем, я ведь нигде и не
была. И — представь! — не хочется. Как будто я
боюсь увидеть что-то лучше Москвы и перестану любить ее так, как люблю.
— Смерти я не
боюсь, но устал умирать, — хрипел Спивак, тоненькая шея вытягивалась из ключиц, а голова как будто хотела оторваться. Каждое его слово требовало вздоха, и Самгин видел, как жадно губы его всасывают солнечный воздух. Страшен
был этот сосущий трепет губ и еще страшнее полубезумная и жалобная улыбка темных, глубоко провалившихся глаз.
— До свидания, — сказал Клим и быстро отступил,
боясь, что умирающий протянет ему руку. Он впервые видел, как смерть душит человека, он чувствовал себя стиснутым страхом и отвращением. Но это надо
было скрыть от женщины, и, выйдя с нею в гостиную, он сказал...
— А… видите ли, они — раненых не любят, то
есть —
боятся, это — не выгодно им. Вот я и сказал: стой, это — раненый. Околоточный — знакомый, частенько на биллиарде играем…
Голос ее прозвучал жалобой и упреком; все вокруг так сказочно чудесно изменилось; Самгин
был взволнован волнением постояльца, смущенно улыбаясь и все еще
боясь показаться смешным себе, он обнял жену...
— Очень глупо, а — понятно! Митрофанов пьяный — плачет, я —
пою, — оправдывался он, крепко и стыдливо закрыв глаза, чтоб удержать слезы. Не открывая глаз, он пощупал спинку стула и осторожно, стараясь не шуметь, сел. Теперь ему не хотелось, чтоб вышла Варвара, он даже
боялся этого, потому что слезы все-таки текли из-под ресниц. И, торопливо стирая их платком, Клим Самгин подумал...
За ужином, судорожно глотая пищу, водку, говорил почти один он. Самгина еще более расстроила нелепая его фраза о выгоде. Варвара
ела нехотя, и, когда Лютов взвизгивал, она приподнимала плечи, точно
боясь удара по голове. Клим чувствовал, что жена все еще сидит в ослепительном зале Омона.
— Рабочие и о нравственном рубле слушали молча, покуривают, но не смеются, — рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. — Вообще там, в разных местах, какие-то люди собирали вокруг себя небольшие группы рабочих, уговаривали.
Были и бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал Тагильский, — сказала она Самгину. — Я очень
боялась, что он меня узнает. Рабочие узнавали сразу: барышня! И посматривают на меня подозрительно… Молодежь пробовала в царь-пушку залезать.
«Я —
боюсь», — сознался он, хлопнув себя папкой по коленям, и швырнул ее на диван.
Было очень обидно чувствовать себя трусом, и
было бы еще хуже, если б Варвара заметила это.
Самгин сел, пытаясь снять испачканный ботинок и
боясь испачкать руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней. В комнате сгущался кисловатый запах.
Было уже очень поздно, да и не хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не хотелось видеть человека, все равно — какого.
— Пуаре. Помните — полицейский,
был на обыске у вас? Его сделали приставом, но он ушел в отставку, — революции
боится, уезжает во Францию. Эдакое чудовище…
Все солдаты казались курносыми, стояли они, должно
быть, давно, щеки у них синеватые от холода. Невольно явилась мысль, что такие плохонькие поставлены нарочно для того, чтоб люди не
боялись их. Люди и не
боялись, стоя почти грудь с грудью к солдатам, они посматривали на них снисходительно, с сожалением; старик в полушубке и в меховой шапке с наушниками говорил взводному...
— Демонстрация, — озабоченно сказал адвокат Правдин, здороваясь с Климом, и, снимая перчатку с левой руки, добавил, вздохнув: —
Боюсь —
будет демонстрация бессилия.
— Варюша сказала, что она эти дни у Ряхиных
будет, на Волхонке, а здесь —
боится она. Думает, на Волхонке-то спокойнее…
— Меня к страху приучил хозяин, я у трубочиста жил, как я — сирота. Бывало, заорет: «Лезь, сволочь, сукиного сына!» В каменную стену полезешь, не то что куда-нибудь. Он и печник
был. Ему смешно
было, что я
боюсь.
Уже давно никто не посещал его, — приятели Варвары, должно
быть,
боялись ходить в улицу, где баррикады.
— Что же делать с ней? Ночью я
буду бояться ее, да и нельзя держать в тепле. Позвольте в сарай вынести?