Неточные совпадения
— Некий итальянец утверждает, что гениальность — одна из форм безумия. Возможно. Вообще
людей с преувеличенными способностями трудно признать нормальными
людьми.
Возьмем обжор, сладострастников и… мыслителей. Да, и мыслителей. Вполне допустимо, что чрезмерно развитый мозг есть такое же уродство, как расширенный желудок или непомерно большой фаллос. Тогда мы увидим нечто общее между Гаргантюа, Дон-Жуаном и философом Иммануилом Кантом.
— Если революционер внушает мужику:
возьми, дурак, пожалуйста, землю у помещика и, пожалуйста, учись жить, работать человечески разумно, — революционер — полезный
человек. Лютов — что? Народник? Гм… народоволец. Я слышал, эти уже провалились…
— Здравствуйте, — сказал Диомидов,
взяв Клима за локоть. — Ужасный какой город, — продолжал он, вздохнув. — Еще зимой он пригляднее, а летом — вовсе невозможный. Идешь улицей, и все кажется, что сзади на тебя лезет, падает тяжелое. А
люди здесь — жесткие. И — хвастуны.
—
Возьмем на прицел глаза и ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные
люди и предлагают: ты бы, твое величество, выбрал из народа
людей поумнее для свободного разговора, как лучше устроить жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся в его руках. И — всякие налоги. Вот о чем надобно думать…
Но — мне
взять у
людей нечего,
Я не ем сладкого и жирного,
Пошлость возбуждает у меня тошноту,
Еще щенком я уже был окормлен ложью.
Странно было слышать, что
человек этот говорит о житейском и что он так просто говорит о
человеке, у которого отнял невесту. Вот он отошел к роялю,
взял несколько аккордов.
И,
взяв Прейса за плечо, подтолкнул его к двери, а Клим, оставшись в комнате, глядя в окно на железную крышу, почувствовал, что ему приятен небрежный тон, которым мужиковатый Кутузов говорил с маленьким изящным евреем. Ему не нравились демократические манеры, сапоги, неряшливо подстриженная борода Кутузова; его несколько возмутило отношение к Толстому, но он видел, что все это, хотя и не украшает Кутузова, но делает его завидно цельным
человеком. Это — так.
Любаша бесцеремонно прервала эту речь, предложив дяде Мише покушать. Он молча согласился, сел к столу,
взял кусок ржаного хлеба, налил стакан молока, но затем встал и пошел по комнате, отыскивая, куда сунуть окурок папиросы. Эти поиски тотчас упростили его в глазах Самгина, он уже не мало видел
людей, жизнь которых стесняют окурки и разные иные мелочи, стесняют, разоблачая в них обыкновенное человечье и будничное.
При этих
людях Самгин не решился отказаться от неприятного поручения. Он
взял пять билетов, решив, что заплатит за все, а на вечеринку не пойдет.
Самгин
взял бутылку белого вина, прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого
человека.
Анфимьевна,
взяв на себя роль домоправительницы, превратила флигель в подобие меблированных комнат, и там, кроме Любаши, поселились два студента, пожилая дама, корректорша и господин Митрофанов,
человек неопределенной профессии. Анфимьевна сказала о нем...
К Самгину подошли двое: печник, коренастый, с каменным лицом, и черный
человек, похожий на цыгана. Печник смотрел таким тяжелым, отталкивающим взглядом, что Самгин невольно подался назад и встал за бричку. Возница и черный
человек,
взяв лошадей под уздцы, повели их куда-то в сторону, мужичонка подскочил к Самгину, подсучивая разорванный рукав рубахи, мотаясь, как волчок, который уже устал вертеться.
— Самодержавие — бессильно управлять народом. Нужно, чтоб власть
взяли сильные
люди, крепкие руки и очистили Россию от едкой человеческой пыли, которая мешает жить, дышать.
— Я не говорю о положительных науках, источнике техники, облегчающей каторжный труд рабочего
человека. А что — вульгарно, так я не претендую на утонченность.
Человек я грубоватый, с тем и
возьмите.
Он
взял ее руки и стал целовать их со всею нежностью, на какую был способен. Его настроила лирически эта бедность, покорная печаль вещей, уставших служить
людям, и
человек, который тоже покорно, как вещь, служит им. Совершенно необыкновенные слова просились на язык ему, хотелось назвать ее так, как он не называл еще ни одну женщину.
Он
взял извозчика и, сидя в экипаже, посматривая на
людей сквозь стекла очков, почувствовал себя разреженным, подобно решету; его встряхивало; все, что он видел и слышал, просеивалось сквозь, но сетка решета не задерживала ничего. В буфете вокзала, глядя в стакан, в рыжую жижицу кофе, и отгоняя мух, он услыхал...
Тут его как бы
взяли в плен знакомые и незнакомые
люди, засыпали деловитыми вопросами, подходили с венками депутации городской думы, служащих Варавки, еще какие-то депутаты.
Флаг исчез, его
взял и сунул за пазуху синеватого пальто
человек, похожий на солдата. Исчез в толпе и тот, кто поднял флаг, а из-за спины Самгина, сильно толкнув его, вывернулся жуткий кочегар Илья и затрубил, разламывая толпу, пробиваясь вперед...
— Отпусти
человека, — сказал рабочему старик в нагольном полушубке. — Вы, господин, идите, что вам тут? — равнодушно предложил он Самгину,
взяв рабочего за руки. — Оставь, Миша, видишь — испугался
человек…
— А ты уступи, Клим Иванович! У меня вот в печенке — камни, в почках — песок, меня скоро черти
возьмут в кухарки себе, так я у них похлопочу за тебя, ей-ей! А? Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот, гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет все на девушек трачу, скольких в
люди вывела, а ты — что, а? Ты, поди-ка, и на бульвар ни одной не вывел, праведник! Ни одной девицы не совратил, чай?
— Ну, чать, у нас есть умные-то
люди, не всех в Сибирь загнали! Вот хоть бы тебя
взять. Да мало ли…
— Гроб поставили в сарай… Завтра его отнесут куда следует. Нашлись
люди. Сто целковых. Н-да! Алина как будто приходит в себя. У нее — никогда никаких истерик! Макаров… — Он подскочил на кушетке, сел, изумленно поднял брови. — Дерется как! Замечательно дерется, черт
возьми! Ну, и этот… Нет, — каков Игнат, а? — вскричал он, подбегая к столу. — Ты заметил, понял?
— Сферический
человек. Как большой шар, — не
возьмешь, не обнимешь.
Взяв газету, он прилег на диван. Передовая статья газеты «Наше слово» крупным, но сбитым шрифтом, со множеством знаков вопроса и восклицания, сердито кричала о
людях, у которых «нет чувства ответственности пред страной, пред историей».
— А ты что, нарядился мужиком, болван? — закричал он на
человека в поддевке. — Я мужиков — порю! Понимаешь? Песенки слушаете, картеж, биллиарды, а у меня
люди обморожены, черт вас
возьми! И мне — отвечать за них.
Человек с орденом
взял брусники и, тяжко вздохнув, сообщил...
«Свободным-то гражданином, друг мой,
человека не конституции, не революции делают, а самопознание. Ты вот
возьми Шопенгауэра, почитай прилежно, а после него — Секста Эмпирика о «Пирроновых положениях». По-русски, кажется, нет этой книги, я по-английски читала, французское издание есть. Выше пессимизма и скепсиса человеческая мысль не взлетала, и, не зная этих двух ее полетов, ни о чем не догадаешься, поверь!»
Освобожденный стол тотчас же заняли молодцеватый студент, похожий на переодетого офицера, и скромного вида
человек с жидкой бородкой, отдаленно похожий на портреты Антона Чехова в молодости. Студент
взял карту кушаний в руки, закрыл ею румяное лицо, украшенное золотистыми усиками, и сочно заговорил, как бы читая по карте...
— А я —
человек без рода, без племени, и пользы никому, кроме себя, не желаю. С тем меня и
возьмите…
— Состязание жуликов. Не зря, брат, московские жулики славятся. Как Варвару нагрели с этой идиотской закладной, черт их души
возьми! Не брезглив я, не злой
человек, а все-таки, будь моя власть, я бы половину московских жителей в Сибирь перевез, в Якутку, в Камчатку, вообще — в глухие места. Пускай там, сукины дети, жрут друг друга — оттуда в Европы никакой вопль не долетит.
Он много работал, часто выезжал в провинцию, все еще не мог кончить дела, принятые от ‹Прозорова›, а у него уже явилась своя клиентура, он даже
взял помощника Ивана Харламова,
человека со странностями: он почти непрерывно посвистывал сквозь зубы и нередко начинал вполголоса разговаривать сам с собой очень ласковым тоном...
Покуда аккуратный старичок рассказывал о злоключениях артели, Клим Иванович Самгин успел сообразить, что ведь не ради этих
людей он терпит холод и всякие неудобства и не ради их он
взял на себя обязанность помогать отечеству в его борьбе против сильного врага.
— У них такая думка, чтоб всемирный народ, крестьянство и рабочие,
взяли всю власть в свои руки. Все
люди: французы, немцы, финлянцы…
«…Можно думать, что стремление заставить крестьянство и рабочих политически мыслить — это жест отчаяния честолюбивых
людей. Проиграв одну ставку, хотят
взять реванш».
Там есть социалисты-фабианцы, но о них можно и не упоминать, они
взяли имя себе от римского полководца Фабия Кунктатора, то есть медлителя, о нем известно, что он был
человеком тупым, вялым, консервативным и, предоставляя драться с врагами Рима другим полководцам, бил врага после того, как он истощит свои силы.
— Странное дело, — продолжал он, недоуменно вздернув плечи, — но я замечал, что чем здоровее
человек, тем более жестоко грызет его цинга, а слабые переносят ее легче. Вероятно, это не так, а вот сложилось такое впечатление. Прокаженные встречаются там, меряченье нередко… Вообще — край не из веселых. И все-таки, знаешь, Клим, — замечательный народ живет в государстве Романовых, черт их
возьми! Остяки, например, и особенно — вогулы…