Неточные совпадения
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд,
вот, думаю, завтра
уж небо-то пустое будет…
—
Вот, не спишь, хотя
уже двенадцатый час, а утром тебя не добудишься. Теперь тебе придется вставать раньше, Степан Андреевич не будет жить у нас.
—
Вот, например, ты
уже недостаточно прост для твоего возраста. Твой брат больше ребенок, хотя и старше тебя.
— Очень метко, — похвалила мать, улыбаясь. — Но соединение вредных книг с неприличными картинками — это
уже обнаруживает натуру испорченную. Ржига очень хорошо говорит, что школа — учреждение, где производится отбор людей, способных так или иначе украсить жизнь, обогатить ее. И —
вот: чем бы мог украсить жизнь Дронов?
—
Вот. Из-за тебя
уже стреляются.
Лидия тоже улыбнулась, а Клим быстро представил себе ее будущее:
вот она замужем за учителем гимназии Макаровым, он — пьяница, конечно; она, беременная
уже третьим ребенком, ходит в ночных туфлях, рукава кофты засучены до локтей, в руках грязная тряпка, которой Лидия стирает пыль, как горничная, по полу ползают краснозадые младенцы и пищат.
— Когда изгоняемый из рая Адам оглянулся на древо познания, он увидал, что бог
уже погубил древо: оно засохло. «И се диавол приступи Адамови и рече: чадо отринутое, не имаши путя инаго, яко на муку земную. И повлек Адама во ад земный и показа ему вся прелесть и вся скверну, их же сотвориша семя Адамово». На эту тему мадьяр Имре Мадач весьма значительную вещь написал. Так
вот как надо понимать, Лидочка, а вы…
Он лениво опустился на песок,
уже сильно согретый солнцем, и стал вытирать стекла очков, наблюдая за Туробоевым, который все еще стоял, зажав бородку свою двумя пальцами и помахивая серой шляпой в лицо свое. К нему подошел Макаров, и
вот оба они тихо идут в сторону мельницы.
— Окажите услугу, — говорил Лютов, оглядываясь и морщась. — Она
вот опоздала к поезду… Устройте ей ночевку у вас, но так, чтоб никто об этом не знал. Ее тут
уж видели; она приехала нанимать дачу; но — не нужно, чтоб ее видели еще раз. Особенно этот хромой черт, остроумный мужичок.
—
Вот — видишь? Я же говорю: это — органическое!
Уже в мифе о сотворении женщины из ребра мужчины совершенно очевидна ложь, придуманная неискусно и враждебно. Создавая эту ложь, ведь
уже знали, что женщина родит мужчину и что она родит его для женщины.
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что
вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он
уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
—
Вот вы устраиваете какой-то общий союз студентов, а он
вот не боится вас. Он
уж знает, что народ не любит студентов.
И вдруг Самгин почувствовал, что его обожгло возмущение:
вот это испорченное тело Лидия будет обнимать, может быть,
уже обнимала? Эта мысль тотчас же вытолкнула его из кухни. Он быстро прошел в комнату Варвары, готовясь сказать Лидии какие-то сокрушительные слова.
Но, вспомнив о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и
уже не умом, а всем существом своим, согласился, что
вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и есть самая подлинная история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет говорить о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро о гневе и о нежности, о неутолимых печалях матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что есть жизнь.
— Удручает старость человека!
Вот — слышу: говорят люди слова знакомые, а смысл оных слов
уже не внятен мне.
— Тут
уж есть эдакое… неприличное, вроде как о предках и родителях бесстыдный разговор в пьяном виде с чужими, да-с! А господин Томилин и совсем ужасает меня. Совершенно как дикий черемис, — говорит что-то, а понять невозможно. И на плечах у него как будто не голова, а гнилая и горькая луковица. Робинзон — это, конечно, паяц, — бог с ним! А
вот бродил тут молодой человек, Иноков, даже у меня был раза два… невозможно вообразить, на какое дело он способен!
— У Гризингера описана душевная болезнь, кажется — Grübelsucht — бесплодное мудрствование, это — когда человека мучают вопросы, почему синее — не красное, а тяжелое — не легко, и прочее в этом духе. Так
вот, мне
уж кажется, что у нас тысячи грамотных и неграмотных людей заражены этой болезнью.
— И
вот, желая заполнить красными вымыслами
уже не минуту, а всю жизнь, одни бегут прочь от действительности, а другие…
Он еще не бежит с толпою, он в стороне от нее, но
вот ему
уже кажется, что люди всасывают его в свою гущу и влекут за собой.
— В сущности, вы, марксята, духовные дети нигилистов, но вам
уже хочется верить, а дурная наследственность мешает этому.
Вот вы, по немощи вашей, и выбрали из всех верований самое простенькое.
— Тоже
вот и Любаша:
уж как ей хочется, чтобы всем было хорошо, что
уж я не знаю как! Опять дома не ночевала, а намедни, прихожу я утром, будить ее — сидит в кресле, спит, один башмак снят, а другой и снять не успела, как сон ее свалил. Люди к ней так и ходят, так и ходят, а женишка-то все нет да нет! Вчуже обидно, право: девушка сочная, как лимончик…
В этом отеческом тоне он долго рассказывал о деятельности крестьянского банка, переселенческого управления, церковноприходских школ, о росте промышленности, требующей все более рабочих рук, о том, что правительство должно вмешаться в отношения работодателей и рабочих;
вот оно
уже сократило рабочий день, ввело фабрично-заводскую инспекцию, в проекте больничные и страховые кассы.
— Он
вот напечатал в «Курьере» слащавенький рассказец, и — с ним
уже носятся, а через год у него — книжка, все ахают, не понимая, что это ему вредно…
— Неплохо сказано, — одобрил Самгин и благосклонно улыбнулся; он
уже находил, что Варвара, сойдясь с ним, быстро умнеет.
Вот она перестала собирать портреты знаменитостей.
Наступили удивительные дни. Все стало необыкновенно приятно, и необыкновенно приятен был сам себе лирически взволнованный человек Клим Самгин. Его одолевало желание говорить с людями как-то по-новому мягко, ласково. Даже с Татьяной Гогиной, антипатичной ему, он не мог
уже держаться недружелюбно.
Вот она сидит у постели Варвары, положив ногу на ногу, покачивая ногой, и задорным голосом говорит о Суслове...
—
Вот видишь: труд грузчиков вовсе не так
уж тяжел, как об этом принято думать.
—
Вот она, «Казачка», — радостно закричал Трифонов и объявил: — А
уж на промысел ко мне — опоздали!
«Я стал слишком мягок с нею, и
вот она
уже небрежна со мною. Необходимо быть строже. Необходимо овладеть ею с такою полнотой, чтоб всегда и в любую минуту настраивать ее созвучно моим желаниям. Надо научиться понимать все, что она думает и чувствует, не расспрашивая ее. Мужчина должен поглощать женщину так, чтоб все тайные думы и ощущения ее полностью передавались ему».
— Вообще — это бесполезное занятие в чужом огороде капусту садить. В Орле жил под надзором полиции один политический человек,
уже солидного возраста и большой умственной доброты. Только — доброта не средство против скуки. Город — скучный, пыльный, ничего орлиного не содержит, а свинства — сколько угодно! И
вот он, добряк, решил заняться украшением окружающих людей. Между прочим, жена моя — вторая — немножко пострадала от него — из гимназии вытурили…
— Господин Долганов — есть такой! — доказывал мне, что Христа не было, выдумка — Христос. А — хотя бы? Мне-то что? И выдумка, а — все-таки есть, живет! Живет, Варвара Кирилловна, в каждом из нас кусочек есть,
вот в чем суть! Мы, голубушка, плохи, да не так
уж страшно…
«Это она говорит потому, что все более заметными становятся люди, ограниченные идеологией русского или западного социализма, — размышлял он, не открывая глаз. — Ограниченные люди — понятнее. Она видит, что к моим словам прислушиваются
уже не так внимательно,
вот в чем дело».
Самгин слушал философические изъявления Митрофанова и хмурился, опасаясь, что Варвара догадается о профессии постояльца. «Так
вот чем занят твой человек здравого смысла», — скажет она. Самгин искал взгляда Ивана Петровича, хотел предостерегающе подмигнуть ему, а тот, вдохновляясь все более,
уже вспотел, как всегда при сильном волнении.
И начинаешь думать, что
уж нет человека без фокуса, от каждого ждешь, что вот-вот и — встанет он вверх ногами.
— Клим Иванович, — шепотом заговорил он, — объясните, пожалуйста, к чему эта война студентов с министрами? Непонятно несколько: Боголепова застрелили, Победоносцева пробовали, нашего Трепова… а теперь
вот… Не понимаю расчета, — шептал он, накручивая на палец носовой платок. — Это
уж, знаете, похоже на Африку: негры, носороги, вообще — дикая сторона!
— Да, царь — типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят «последний царь», я думаю; это верно! Потому что у нас
уже начался процесс смещения интеллигенции. Она — отжила. Стране нужен другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да!
Вот именно: религиозный!
— Угнетающее впечатление оставил у меня крестьянский бунт. Это
уж большевизм эсеров. Подняли несколько десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А наши демагоги, боюсь, рабочих на колени поставят. Мы
вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо, брат…
Потом он думал еще о многом мелочном, — думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить так, как живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых он не сомневался. Подумал о Никоновой:
вот с кем он хотел бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он
уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
— Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно!
Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я — не хочу! Может быть, я
уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
Самгин все замедлял шаг, рассчитывая, что густой поток людей обтечет его и освободит, но люди все шли, бесконечно шли, поталкивая его вперед. Его
уже ничто не удерживало в толпе, ничто не интересовало; изредка все еще мелькали знакомые лица, не вызывая никаких впечатлений, никаких мыслей.
Вот прошла Алина под руку с Макаровым, Дуняша с Лютовым, синещекий адвокат. Мелькнуло еще знакомое лицо, кажется, — Туробоев и с ним один из модных писателей, красивый брюнет.
— Ну, что
уж…
Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты
вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
Он шагал мимо нее, рисуя пред собою картину цинической расправы с нею, готовясь схватить ее, мять, причинить ей боль, заставить плакать, стонать; он
уже не слышал, что говорит Дуняша, а смотрел на ее почти открытые груди и знал, что
вот сейчас…
—
Вот — соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так живу, а дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как в наши дни дети-то кричат отцам — не так, все — не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну — это политика! А декаденты? Это
уж — быт, декаденты-то! Они
уж отцам кричат: не в таких домах живете, не на тех стульях сидите, книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов дети — церковники…
— Ничего-о! — тоже тихо и все с радостью откликнулся Лаврушка. — Целехонек. Он теперь не Яков.
Вот —
уж он действительно…
— Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, — иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь огонь разума в сердце твоем, — сердце у тебя не горит, а — сохнет. Затрепал ты себя — анализами, что ли, не знаю
уж чем! Но
вот что я знаю: критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно
уже лишняя в жизни, вышла из моды, — критика выродилась в навязчивую привычку ума и — только.
Слушая плавную речь ее, Самгин привычно испытывал зависть, — хорошо говорит она — просто, ярко. У него же слова — серые и беспокойные, как
вот эти бабочки над лампой. А она снова говорила о Лидии, но
уже мелочно, придирчиво — о том, как неумело одевается Лидия, как плохо понимает прочитанные книги, неумело правит кружком «взыскующих града». И вдруг сказала...
— Нет, я о себе. Сокрушительных размышлений книжка, — снова и тяжелее вздохнул Захарий. — С ума сводит. Там говорится, что время есть бог и творит для нас или противу нас чудеса. Кто есть бог, этого я
уж не понимаю и, должно быть, никогда не пойму, а
вот — как же это, время — бог и, может быть, чудеса-то творит против нас? Выходит, что бог — против нас, — зачем же?
—
Вот какие мы, — откликнулась Марина, усаживая ее рядом с собою и говоря: — А я
уже обошла дом, парк; ничего, — дом в порядке, парк зарос всякой дрянью, но — хорошо!
Самгин особенно расстроился, прочитав «Мысль», — в этом рассказе он усмотрел
уже неприкрыто враждебное отношение автора к разуму и с огорчением подумал, что
вот и Андреев, так же как Томилин, опередил его.
— Я спросила у тебя о Валентине
вот почему: он добился у жены развода, у него — роман с одной девицей, и она
уже беременна. От него ли, это — вопрос. Она — тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она — дочь помещика, — был такой шумный человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», — поют, играют, ну и все прочее.
— Теперь Валентин затеял новую канитель, — им руководят девицы Радомысловы и веселые люди их кружка. Цель у них — ясная: обобрать болвана, это я
уже сказала.
Вот какая история. Он рассказывал тебе?