Неточные совпадения
Люди спят,
мой друг, пойдем
в тенистый сад,
Люди спят, одни лишь звезды к нам глядят,
Да и те не видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
— Милый
мой, — сказала мать, обняв его, поцеловав лоб. —
В твоем возрасте можно уже не стыдиться некоторых желаний.
— Браво, дочь
моя! — воскликнул Варавка, развалясь
в кресле, воткнув
в бороду сигару. Лидия продолжала тише и спокойнее...
Мне не спится, не лежится,
И сон меня не берет,
Я пошел бы к Рите
в гости,
Да не знаю, где она живет.
Попросил бы товарища —
Пусть товарищ отведет,
Мой товарищ лучше, краше,
Боюсь, Риту отобьет.
Замолчали, прислушиваясь. Клим стоял у буфета, крепко вытирая руки платком. Лидия сидела неподвижно, упорно глядя на золотое копьецо свечи. Мелкие мысли одолевали Клима. «Доктор говорил с Лидией почтительно, как с дамой. Это, конечно, потому, что Варавка играет
в городе все более видную роль. Снова
в городе начнут говорить о ней, как говорили о детском ее романе с Туробоевым. Неприятно, что Макарова уложили на
мою постель. Лучше бы отвести его на чердак. И ему спокойней».
— Я, разумеется, понимаю твои товарищеские чувства, но было бы разумнее отправить этого
в больницу. Скандал, при нашем положении
в обществе… ты понимаешь, конечно… О, боже
мой!
— Сам он стыдился копить деньги и складывал их
в сберегательную кассу по
моей книжке. А когда мы поссорились…
Он сажал меня на колени себе, дышал
в лицо
мое запахом пива, жесткая борода его неприятно колола мне шею, уши.
— Что вы хотите сказать?
Мой дядя такой же продукт разложения верхних слоев общества, как и вы сами… Как вся интеллигенция. Она не находит себе места
в жизни и потому…
— Меня эти вопросы не задевают, я смотрю с иной стороны и вижу: природа — бессмысленная, злая свинья! Недавно я препарировал труп женщины, умершей от родов, — голубчик
мой, если б ты видел, как она изорвана, искалечена! Подумай: рыба мечет икру, курица сносит яйцо безболезненно, а женщина родит
в дьявольских муках. За что?
Она была одета парадно, как будто ожидала гостей или сама собралась
в гости. Лиловое платье, туго обтягивая бюст и торс, придавало ее фигуре что-то напряженное и вызывающее. Она курила папиросу, это — новость. Когда она сказала: «Бог
мой, как быстро летит время!» —
в тоне ее слов Клим услышал жалобу, это было тоже не свойственно ей.
— Настоящий интеллигентный,
в очках, с бородкой, брюки на коленях — пузырями, кисленькие стишки Надсона славословил, да! Вот, Лидочка, как это страшно, когда интеллигент и шалаш? А
мой Лютов — старовер, купчишка, обожает Пушкина; это тоже староверство — Пушкина читать. Теперь ведь
в моде этот — как его? — Витебский, Виленский?
— Что ты находишь
в Роденбахе? Это — пена плохого
мыла, на
мой взгляд.
— Я ночую у тебя, Лидуша! — объявила она. —
Мой милейший Гришук пошел куда-то
в уезд, ему надо видеть, как мужики бунтовать будут. Дай мне попить чего-нибудь, только не молока. Вина бы, а?
— Знакома я с ним шесть лет, живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я
в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые
мои, — ужасно нелепо и даже горестно
в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить себе о другом, о другой жизни.
Незнакомым, гнусавым голосом Дронов отрывисто и быстро рассказал, что живет он плохо, работы — нет, две недели
мыл бутылки
в подвале пивного склада и вот простудился.
— Бог
мой! До чего антипатичен этот Лютов! Что нашла
в нем Алина?
— Чудесно! Мы едем
в лодке. Ты будешь грести. Только, пожалуйста, Клим, не надо умненьких разговорчиков. Я уже знаю все умненькое, от ихтиозавров до Фламмарионов, нареченный
мой все рассказал мне.
— Представь — играю! — потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. — Начал по слуху, потом стал брать уроки… Это еще
в гимназии. А
в Москве учитель
мой уговаривал меня поступить
в консерваторию. Да. Способности, говорит. Я ему не верю. Никаких способностей нет у меня. Но — без музыки трудно жить, вот что, брат…
В сущности — все очень просто: еще не наступил
мой час верить.
Но уже где-то глубоко
в душе
моей зреет зерно истинной веры,
моей!
«Вот почему иногда мне кажется, что мысли
мои кипят
в пустом пространстве. И то, что я чувствовал ночью, есть, конечно, назревание
моей веры».
— Должен предупредить вас, что
в Петербурге арестован
мой брат…
— Вот что, Клим: Алина не глупее меня. Я не играю никакой роли
в ее романе. Лютова я люблю. Туробоев нравится мне. И, наконец, я не желаю, чтоб
мое отношение к людям корректировалось тобою или кем-нибудь другим.
— Я, конечно, не думаю, что
мои предки напутали
в истории страны так много и были так глупо преступны, как это изображают некоторые… фабриканты правды из числа радикальных публицистов.
— О, боже
мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? — тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня на шесть лет и все еще… Право же, мне кажется, что
в этой борьбе с правительством у таких людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
Надо иметь
в душе некий стержень, и тогда вокруг его образуется все то, что отграничит
мою личность от всех других, обведет меня резкой чертою.
— Самгин, земляк
мой и друг детства! — вскричала она, вводя Клима
в пустоватую комнату с крашеным и покосившимся к окнам полом. Из дыма поднялся небольшой человек, торопливо схватил руку Самгина и, дергая ее
в разные стороны, тихо, виновато сказал...
— Вот, господин, сестра
моя фабрикует пищу для бедных, — ароматная пища, а? То-то. Между тем,
в трактире Тестова…
— Да ведь я говорю! Согласился Христос с Никитой: верно, говорит, ошибся я по простоте
моей. Спасибо, что ты поправил дело, хоть и разбойник. У вас, говорит, на земле все так запуталось, что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы говорите. Сатане
в руку, что доброта да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо, говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал...
Сына
моего — могу поставить
в тупик на всех его ходах, а этого — не могу.
— Я — не зря говорю. Я — человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на жизнь, я даю ему два-три толчка
в направлении, сыну
моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные начала учения сего у простеца-то как бы уже где-то под кожей имеются.
— Нет, я ведь сказал: под кожею. Можете себе представить радость сына
моего? Он же весьма нуждается
в духовных радостях, ибо силы для наслаждения телесными — лишен. Чахоткой страдает, и ноги у него не действуют. Арестован был по Астыревскому делу и
в тюрьме растратил здоровье. Совершенно растратил. Насмерть.
Макаров не ввел, а почти внес его
в комнаты, втолкнул
в уборную, быстро раздел по пояс и начал
мыть. Трудно было нагнуть шею Маракуева над раковиной умывальника, веселый студент, отталкивая Макарова плечом, упрямо не хотел согнуться, упруго выпрямлял спину и мычал...
— А знаете, — сказал он, усевшись
в пролетку, — большинство задохнувшихся, растоптанных — из так называемой чистой публики… Городские и — молодежь. Да. Мне это один полицейский врач сказал, родственник
мой. Коллеги, медики, то же говорят. Да я и сам видел.
В борьбе за жизнь одолевают те, которые попроще. Действующие инстинктивно…
—
Мой товарищ, статистик, — недавно помер
в тюрьме от тифа, — прозвал меня «бич губернаторов».
— С неделю тому назад сижу я
в городском саду с милой девицей, поздно уже, тихо, луна катится
в небе, облака бегут, листья падают с деревьев
в тень и свет на земле; девица, подруга детских дней
моих, проститутка-одиночка, тоскует, жалуется, кается, вообще — роман, как следует ему быть. Я — утешаю ее: брось, говорю, перестань! Покаяния двери легко открываются, да — что толку?.. Хотите выпить? Ну, а я — выпью.
В Казани квартирохозяин
мой, скопец, ростовщик, очень хитроумный старичок, рассказал мне, что Гавриил Державин, будучи богат, до сорока лет притворялся нищим и плачевные песни на улицах пел.
Душу
мою насилует отчаяние,
Нарядное, точно кокотка,
В бумажных цветах жалких слов.
—
В Москве арестован знакомый
мой, Маракуев.
— Ему уж недолго торчать там. Жене
моей он писал, что поедет на юг,
в Полтаву, кажется.
«Да, эволюция! Оставьте меня
в покое. Бесплодные мудрствования — как это? Grübelsucht. Почему я обязан думать о мыслях, людях, событиях, не интересных для меня, почему? Я все время чувствую себя
в чужом платье: то слишком широкое, оно сползает с
моих плеч, то, узкое, стесняет
мой рост».
Моя мать, очень суеверная, видя
в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас.
— Дочь
моя учится
в музыкальной школе и —
в восторге от лекций madame Спивак по истории музыки. Скажите, madame Спивак урожденная Кутузова?
— Очень. А меня, после кончины сына
моего, отвратило от вина. Да, и обидел меня его степенство — позвал
в дворники к себе. Но, хотя я и лишен сана, все же невместно мне навоз убирать. Устраиваюсь на стеклянный завод. С апреля.
— Мы, люди, — начал он, отталкивая Берендеева взглядом, — мы, с
моей точки зрения, люди, на которых историей возложена обязанность организовать революцию, внести
в ее стихию всю мощь нашего сознания, ограничить нашей волей неизбежный анархизм масс…
—
В деревне я чувствовала, что, хотя делаю работу объективно необходимую, но не нужную
моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде.
Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и человек, который чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле.
В то же время он догадывается, что поставлен
в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю
в головы его детей, он не верит: он вообще неверующий…
— Предлагают поступить
в оперетку, — говорила она. — Кажется — пойду. «Родилась, так — живи!» — как учила меня
моя француженка.
Он посмотрел, стоя на коленях, а потом, встретив губернаторшу глаз на глаз, сказал, поклонясь ей
в пояс: «Простите, Христа ради, ваше превосходительство, дерзость
мою, а красота ваша воистину — божеская, и благодарен я богу, что видел эдакое чудо».
— И
в любви, — серьезно ответила она, но затем, прищурясь, оскалив великолепные зубы, сказала потише: — Ты, разумеется, замечаешь во мне кое-что кокоточное, да? Так для ясности я тебе скажу: да, да, я вступаю на эту службу, вот! И — черт вас всех побери, милейшие
мои, — шепотом добавила она, глаза ее гневно вспыхнули.