Неточные совпадения
Клим не поверил. Но когда горели дома на окраине
города и Томилин привел Клима смотреть на пожар, мальчик повторил свой вопрос. В густой толпе зрителей никто не хотел качать воду, полицейские выхватывали из толпы за шиворот
людей, бедно одетых, и кулаками гнали их к машинам.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и
людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей
города.
Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить
людей. Он восторженно рассказывал о красоте лесов и полей, о патриархальности деревенской жизни, о выносливости баб и уме мужиков, о душе народа, простой и мудрой, и о том, как эту душу отравляет
город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он не без гордости заявлял...
Макаров, посвистывая громко и дерзко, смотрел на все глазами
человека, который только что явился из большого
города в маленький, где ему не нравится.
Оживляясь, он говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие
люди и хуже, чем они, жители вот этого
города.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах
люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в
городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это
город, не похожий на русские
города,
город черствых, недоверчивых и очень проницательных
людей; эта голова огромного тела России наполнена мозгом холодным и злым. Ночью, в вагоне, Клим вспоминал Гоголя, Достоевского.
Непривычен был подавленный шум
города, слишком мягки и тупы удары лошадиных копыт по деревянной мостовой, шорох резиновых и железных шин на колесах экипажей почти не различался по звуку, голоса
людей звучали тоже глухо и однообразно.
Быстрая походка
людей вызвала у Клима унылую мысль: все эти сотни и тысячи маленьких воль, встречаясь и расходясь, бегут к своим целям, наверное — ничтожным, но ясным для каждой из них. Можно было вообразить, что горьковатый туман — горячее дыхание
людей и все в
городе запотело именно от их беготни. Возникала боязнь потерять себя в массе маленьких
людей, и вспоминался один из бесчисленных афоризмов Варавки, — угрожающий афоризм...
— Тетка права, — сочным голосом, громко и с интонациями деревенской девицы говорила Марина, —
город — гнилой, а
люди в нем — сухие. И скупы, лимон к чаю режут на двенадцать кусков.
Печален был подавленный шум странного
города, и унизительно мелки серые
люди в массе огромных домов, а все вместе пугающе понижало ощутимость собственного бытия.
Затем он вспомнил, что в кармане его лежит письмо матери, полученное днем; немногословное письмо это, написанное с алгебраической точностью, сообщает, что культурные
люди обязаны работать, что она хочет открыть в
городе музыкальную школу, а Варавка намерен издавать газету и пройти в городские головы. Лидия будет дочерью городского головы. Возможно, что, со временем, он расскажет ей роман с Нехаевой; об этом лучше всего рассказать в комическом тоне.
Клим, слушая ее, думал о том, что провинция торжественнее и радостней, чем этот холодный
город, дважды аккуратно и скучно разрезанный вдоль: рекою, сдавленной гранитом, и бесконечным каналом Невского, тоже как будто прорубленного сквозь камень. И ожившими камнями двигались по проспекту
люди, катились кареты, запряженные машиноподобными лошадями. Медный звон среди каменных стен пел не так благозвучно, как в деревянной провинции.
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели в экипаж и через несколько минут ехали по улице
города, близко к панели. Клим рассматривал
людей; толстых здесь больше, чем в Петербурге, и толстые, несмотря на их бороды, были похожи на баб.
Подумалось также, что
люди, знакомые ему, собираются вокруг его с подозрительной быстротой, естественной только на сцене театра или на улице, при виде какого-нибудь несчастия. Ехать в
город — не хотелось, волновало любопытство: как встретит Лидия Туробоева?
— У народников сильное преимущество: деревня здоровее и практичнее
города, она может выдвинуть более стойких
людей, — верно-с?
Однажды Самгин стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение домов
города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали
городу вид уютный; можно было думать, что под этими крышами в светлом тепле дружно живут очень милые
люди.
— Здравствуйте, — сказал Диомидов, взяв Клима за локоть. — Ужасный какой
город, — продолжал он, вздохнув. — Еще зимой он пригляднее, а летом — вовсе невозможный. Идешь улицей, и все кажется, что сзади на тебя лезет, падает тяжелое. А
люди здесь — жесткие. И — хвастуны.
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились
люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра
города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
Ел
человек мало, пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, — говорил, что на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает
город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
Представилось, что, если эта масса внезапно хлынет в
город, — улицы не смогут вместить напора темных потоков
людей,
люди опрокинут дома, растопчут их руины в пыль, сметут весь
город, как щетка сметает сор.
На тумбах, жирно дымя, пылали огни сальных плошек. Самгин нашел, что иллюминация скудна и даже в огне есть что-то нерешительное, а шум
города недостаточно праздничен, сердит, ворчлив. На Тверском бульваре собрались небольшие группы
людей; в одной ожесточенно спорили: будет фейерверк или нет? Кто-то горячо утверждал...
— Да, съездили
люди в самый великолепный
город Европы, нашли там самую пошлую вещь, купили и — рады. А вот, — он подал Спивак папиросницу, — вот это сделал и подарил мне один чахоточный столяр, женатый, четверо детей.
Очень пыльно было в доме, и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их. По комнатам, по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел на нее, как смотрят из окна вагона на коров вдали, в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от всех
людей, зданий, вещей, от всей массы
города, прижавшегося на берегу тихой, мутной реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение, и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка царя.
Самым интересным
человеком в редакции и наиболее характерным для газеты Самгин, присмотревшись к сотрудникам, подчеркнул Дронова, и это немедленно понизило в его глазах значение «органа печати». Клим должен был признать, что в роли хроникера Дронов на своем месте. Острый взгляд его беспокойных глаз проникал сквозь стены домов
города в микроскопическую пыль буднишной жизни, зорко находя в ней, ловко извлекая из нее наиболее крупные и темненькие пылинки.
Все, что Дронов рассказывал о жизни
города, отзывалось непрерывно кипевшей злостью и сожалением, что из этой злости нельзя извлечь пользу, невозможно превратить ее в газетные строки. Злая пыль повестей хроникера и отталкивала Самгина, рисуя жизнь медленным потоком скучной пошлости, и привлекала, позволяя ему видеть себя не похожим на
людей, создающих эту пошлость. Но все же он раза два заметил Дронову...
В изображении Дронова
город был населен людями, которые, единодушно творя всяческую скверну, так же единодушно следят друг за другом в целях взаимного предательства, а Иван Дронов подсматривает за всеми, собирая бесконечный материал для доноса кому-то на всех
людей.
Эти
люди возбуждали особенно острое чувство неприязни к ним, когда они начинали говорить о жизни своего
города.
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей
города, написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды
людей неблагонадежных.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех
людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный
город, которому и в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских
людей и все растет, растет тихонько. В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем в бойких наскоках. Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
Это — не тот
город, о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают
люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих
людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
— Вот собираются в редакции местные
люди: Европа, Европа! И поносительно рассказывают иногородним, то есть редактору и длинноязычной собратии его, о жизни нашего
города. А душу его они не чувствуют, история
города не знакома им, отчего и раздражаются.
Покуривая, улыбаясь серыми глазами, Кутузов стал рассказывать о глупости и хитрости рыб с тем воодушевлением и знанием, с каким историк Козлов повествовал о нравах и обычаях жителей
города. Клим, слушая, путался в неясных, но не враждебных мыслях об этом
человеке, а о себе самом думал с досадой, находя, что он себя вел не так, как следовало бы, все время точно качался на качели.
Семнадцать
человек сосчитал он в ресторане, все это — домовладельцы, «отцы
города», как зовет их Робинзон.
Это не самые богатые
люди, но они именно те «чернорабочие, простые
люди», которые, по словам историка Козлова, не торопясь налаживают крепкую жизнь, и они значительнее крупных богачей, уже сытых до конца дней, обленившихся и равнодушных к жизни
города.
Вот и сейчас: он — в нелюбимом
городе, на паперти церкви, не нужной ему; ветер шумит, черные чудовища ползут над
городом, где у него нет ни единого близкого
человека.
— Нервы у меня — ни к черту! Бегаю по
городу… как будто
человека убил и совесть мучает. Глупая штука!
Туман стоял над
городом, улицы, наполненные сырою, пронизывающей мутью, заставили вспомнить Петербург, Кутузова. О Кутузове думалось вяло, и, прислушиваясь к думам о нем, Клим не находил в них ни озлобления, ни даже недружелюбия, как будто этот
человек навсегда исчез.
«Вот, Клим, я в
городе, который считается самым удивительным и веселым во всем мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело жить — не делают пакостей. Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда из
людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые играют, которыми играют и…»
Часа через полтора Самгин шагал по улице, следуя за одним из понятых, который покачивался впереди него, а сзади позванивал шпорами жандарм. Небо на востоке уже предрассветно зеленело, но
город еще спал, окутанный теплой, душноватой тьмою. Самгин немножко любовался своим спокойствием, хотя было обидно идти по пустым улицам за
человеком, который, сунув руки в карманы пальто, шагал бесшумно, как бы не касаясь земли ногами, точно он себя нес на руках, охватив ими бедра свои.
По улице Самгин шел согнув шею, оглядываясь, как
человек, которого ударили по голове и он ждет еще удара. Было жарко, горячий ветер плутал по
городу, играя пылью, это напомнило Самгину дворника, который нарочно сметал пыль под ноги партии арестантов. Прозвучало в памяти восклицание каторжника...
За
городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили
люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
Самгин возвратился в столовую, прилег на диван, прислушался: дождь перестал, ветер тихо гладил стекла окна, шумел
город, часы пробили восемь. Час до девяти был необычно растянут, чудовищно вместителен, в пустоту его уложились воспоминания о всем, что пережил Самгин, и все это еще раз напомнило ему, что он —
человек своеобразный, исключительный и потому обречен на одиночество. Но эта самооценка, которой он гордился, сегодня была только воспоминанием и даже как будто ненужным сегодня.
— Право, было бы не плохо, если б существовали
города для отживших
людей.
Явилась Вера Петровна и предложила Варваре съездить с нею в школу, а Самгин пошел в редакцию — получить гонорар за свою рецензию.
Город, чисто вымытый дождем, празднично сиял, солнце усердно распаривало землю садов, запахи свежей зелени насыщали неподвижный воздух.
Люди тоже казались чисто вымытыми, шагали уверенно, легко.
Но она не обратила внимания на эти слова. Опьяняемая непрерывностью движения, обилием и разнообразием
людей, криками, треском колес по булыжнику мостовой, грохотом железа, скрипом дерева, она сама говорила фразы, не совсем обыкновенные в ее устах. Нашла, что
город только красивая обложка книги, содержание которой — ярмарка, и что жизнь становится величественной, когда видишь, как работают тысячи
людей.
А
город, окутанный знойным туманом и густевшими запахами соленой рыбы, недубленых кож, нефти, стоял на грязном песке; всюду, по набережной и в пыли на улицах, сверкала, как слюда, рыбья чешуя, всюду медленно шагали распаренные восточные
люди, в тюбетейках, чалмах, халатах; их было так много, что
город казался не русским, а церкви — лишними в нем.
И еще раз убеждался в том, как много
люди выдумывают, как они, обманывая себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких
городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.
А минутами ему казалось, что он чем-то руководит, что-то направляет в жизни огромного
города, ведь каждый
человек имеет право вообразить себя одной из тех личностей, бытие которых окрашивает эпохи. На собраниях у Прейса, все более многолюдных и тревожных, он солидно говорил...
Но, уезжая, он принимал от Любаши книжки, брошюрки и словесные поручения к сельским учителям и земским статистикам, одиноко затерянным в селах, среди темных мужиков, в маленьких
городах, среди стойких
людей; брал, уверенный, что бумажками невозможно поджечь эту сыроватую жизнь.