Они дошли до конца сада и остановились у изгороди. За канавой, заросшей крапивою, тянулось сжатое поле. Над ним неподвижно висели низкие тучи. Из черной
дали дул теплый, сухой ветер и тихо шуршал в волосах. Токарев нагнулся и провел рукою по траве.
Неточные совпадения
— потому что, случится, поедешь куда-нибудь — фельдъегеря и адъютанты поскачут везде вперед: «Лошадей!» И там на станциях никому не
дадут, все дожидаются: все эти титулярные, капитаны, городничие, а ты себе и в ус не
дуешь. Обедаешь где-нибудь у губернатора, а там — стой, городничий! Хе, хе, хе! (Заливается и помирает со смеху.)Вот что, канальство, заманчиво!
Так оканчивалась эта глава в 1854 году; с тех пор многое переменилось. Я стал гораздо ближе к тому времени, ближе увеличивающейся
далью от здешних людей, приездом Огарева и двумя книгами: анненковской биографией Станкевича и первыми частями сочинений Белинского. Из вдруг раскрывшегося окна в больничной палате
дунуло свежим воздухом полей, молодым воздухом весны…
Поляку
дали под нос
дулю, да и заварили свадьбу: напекли шишек, нашили рушников и хусток, выкатили бочку горелки; посадили за стол молодых; разрезали коровай; брякнули в бандуры, цимбалы, сопилки, кобзы — и пошла потеха…
Пищик. Не надо принимать медикаменты, милейшая… от них ни вреда, ни пользы… Дайте-ка сюда… многоуважаемая. (Берет пилюли, высыпает их себе на ладонь,
дует на них, кладет в рот и запивает квасом.) Вот!
А
дунет ветерок, гренадеры зашатаются с какими-то решительными намерениями, повязочки суетливо метнутся из стороны в сторону, и все это вдруг пригнется, юркнет в густую чащу початника; наверху не останется ни повязочки, ни султана, и только синие лопасти холостых стеблей шумят и передвигаются, будто
давая кому-то место, будто сговариваясь о секрете и стараясь что-то укрыть от звонкого тростника, вечно шумящего своими болтливыми листьями.