Неточные совпадения
Клим
был слаб здоровьем, и это усиливало любовь матери; отец чувствовал себя виноватым в том, что
дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Он
был веселее всех взрослых и всем
давал смешные прозвища.
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой
поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда
выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими
дамами и с твоей мамой; она не любит никаких
дам, только Павлю, которая ведь не
дама, а солдатова жена.
Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах,
давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а ног не обнимал, это
было бы неприлично.
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые
были физически неприятны ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз; историк входил в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто хотел
дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом...
Не более пяти-шести шагов отделяло Клима от края полыньи, он круто повернулся и упал, сильно ударив локтем о лед. Лежа на животе, он смотрел, как вода, необыкновенного цвета, густая и, должно
быть, очень тяжелая, похлопывала Бориса по плечам, по голове. Она отрывала руки его ото льда, играючи переплескивалась через голову его, хлестала по лицу, по глазам, все лицо Бориса дико выло, казалось даже, что и глаза его кричат: «Руку…
дай руку…»
— Вот какая новость: я поступаю на хорошее место, в монастырь, в школу,
буду там девочек шитью учить. И квартиру мне там
дадут, при школе. Значит — прощай! Мужчинам туда нельзя ходить.
Кончив
петь,
дама подошла к столу, взяла из вазы яблоко и, задумчиво погладив его маленькой рукою, положила обратно.
— Мы живем в атмосфере жестокости… это
дает нам право
быть жестокими во всем… в ненависти, в любви…
Она не
была похожа на
даму, она, до смерти ее,
была как девушка, маленькая, пышная и очень живая.
Внезапно, но твердо он решил перевестись в один из провинциальных университетов, где живут, наверное, тише и проще. Нужно
было развязаться с Нехаевой. С нею он чувствовал себя богачом, который,
давая щедрую милостыню нищей, презирает нищую. Предлогом для внезапного отъезда
было письмо матери, извещавшей его, что она нездорова.
Макаров зажег папиросу,
дал спичке догореть до конца, а папиросу бросил на тарелку. Видно
было, что он опьянел, на висках у него выступил пот. Клим сказал, что хочет посмотреть Москву.
— Ты знаешь, — в посте я принуждена
была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень тяжелая поездка! Я там никого не знаю и попала в плен местным… радикалам, они много напортили мне. Мне ничего не удалось сделать, даже свидания не
дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я не очень настаивала на этом. Что могла бы я сказать ему?
— Я ночую у тебя, Лидуша! — объявила она. — Мой милейший Гришук пошел куда-то в уезд, ему надо видеть, как мужики бунтовать
будут.
Дай мне попить чего-нибудь, только не молока. Вина бы, а?
В селе у нас
был отчаянный озорник Микешка Бобыль, житья никому не
давал озорством.
— Каши ему
дали, зверю, — говорил он, еще понижая голос. Меховое лицо его
было торжественно, в глазах блестела важность и радость. — Каша у нас как можно горячо сварена и — в горшке, а горшок-то надбит, понимаете эту вещь?
— Пойдемте в трактир, я
буду обедать, а вы — чай
пить.
Есть вы там не станете, плохо для вас, а чай
дают — хороший.
—
Дайте адрес, я, может
быть, приду.
«Может
быть, и я обладаю «другим чувством», — подумал Самгин, пытаясь утешить себя. — Я — не романтик, — продолжал он, смутно чувствуя, что где-то близко тропа утешения. — Глупо обижаться на девушку за то, что она не оценила моей любви. Она нашла плохого героя для своего романа. Ничего хорошего он ей не
даст. Вполне возможно, что она
будет жестоко наказана за свое увлечение, и тогда я…»
— Расстригут меня — пойду работать на завод стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента. Семь лет недоумеваю: почему стекло не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные ночи, когда не спится, как стекла в окнах
поют? Я, может
быть, тысячу ночей слушал это пение и дошел до мысли, что именно стекло, а не медь, не дерево должно
дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно из стекла делать, тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь этим.
— На днях купец, у которого я урок
даю, сказал: «Хочется блинов
поесть, а знакомые не умирают». Спрашиваю: «Зачем же нужно вам, чтоб они умирали?» — «А блин, говорит, особенно хорош на поминках». Вероятно, теперь он
поест блинов…
— Вы, Самгин, хорошо знаете Лютова? Интересный тип. И — дьякон тоже. Но — как они зверски
пьют. Я до пяти часов вечера спал, а затем они меня поставили на ноги и
давай накачивать! Сбежал я и вот все мотаюсь по Москве. Два раза сюда заходил…
Клим улыбнулся, сообразив, что в этом случае улыбка
будет значительнее слов, а Иноков снова протянул руку к бутылке, но отмахнулся от нее и пошел к
дамам.
Через полчаса он убедил себя, что его особенно оскорбляет то, что он не мог заставить Лидию рыдать от восторга, благодарно целовать руки его, изумленно шептать нежные слова, как это делала Нехаева. Ни одного раза, ни на минуту не
дала ему Лидия насладиться гордостью мужчины, который
дает женщине счастье. Ему
было бы легче порвать связь с нею, если бы он испытал это наслаждение.
— Вы
были свидетелем безобразия, но — вы не думайте! Я этого не оставлю. Хотя он сумасшедший, — это не оправдание, нет! Елизавета Львовна, почтенная
дама, конечно, не должна знать — верно-с? А ему вы скажите, что он получит свое!
— Беспутнейший человек этот Пуаре, — продолжал Иноков, потирая лоб, глаза и говоря уже так тихо, что сквозь его слова
было слышно ворчливые голоса на дворе. — Я
даю ему уроки немецкого языка. Играем в шахматы. Он холостой и — распутник. В спальне у него — неугасимая лампада пред статуэткой богоматери, но на стенах развешаны в рамках голые женщины французской фабрикации. Как бескрылые ангелы. И — десятки парижских тетрадей «Ню». Циник, сластолюбец…
Смугловатое лицо его
было неподвижно, только густые, круто изогнутые брови вздрагивали, когда он иронически подчеркивал то или иное слово. Самгин молчал, утвердительно кивая головою там, где этого требовала вежливость, и терпеливо ожидал, когда маленький, упругий человечек
даст понять: чего он хочет?
Клим спросил еще стакан чаю,
пить ему не хотелось, но он хотел знать, кого дожидается эта
дама? Подняв вуаль на лоб, она писала что-то в маленькой книжке, Самгин наблюдал за нею и думал...
«Политика
дает много шансов
быть видимым, властвовать, это и увлекает людей, подобных Кутузову. Но вот такая фигура — что ее увлекает?»
—
Была я в Крыму чтицей у одной
дамы, ох, как это тяжело!
— Глупости! Где у вас нелегальщина? Письма, записки Маракуева —
есть?
Давайте все мне.
— От
Евы начиная, развращаете вы! Авель-то в раю
был зачат, а Каин — на земле, чтоб райскому человеку
дать земного врага…
— Не
дам холодного, — сурово ответила Анфимьевна, входя с охапкой стиранного белья. — Сначала
поесть надо, после — молока принесу, со льда…
Он
был похож на приказчика из хорошего магазина галантереи, на человека, который с утра до вечера любезно улыбается барышням и
дамам; имел самодовольно глупое лицо здорового парня; такие лица, без особых примет, настолько обычны, что не остаются в памяти. В голубоватых глазах — избыток ласковости, и это увеличивало его сходство с приказчиком.
Находя, что все это скучно, Самгин прошел в буфет; там, за длинным столом, нагруженным массой бутербродов и бутылок, действовали две
дамы — пышная, густобровая испанка и толстощекая
дама в сарафане, в кокошнике и в пенсне, переносье у нее
было широкое, неудобно для пенсне; оно падало, и
дама, сердито ловя его, внушала лысому лакею...
Самгин подошел к двери в зал; там шипели, двигали стульями, водворяя тишину; пианист, точно обжигая пальцы о клавиши, выдергивал аккорды, а
дама в сарафане, воинственно выгнув могучую грудь, высочайшим голосом и в тоне обиженного человека начала
петь...
—
Выпейте с нами, мудрец, — приставал Лютов к Самгину. Клим отказался и шагнул в зал, встречу аплодисментам.
Дама в кокошнике отказалась
петь, на ее место встала другая, украинка, с незначительным лицом, вся в цветах, в лентах, а рядом с нею — Кутузов. Он снял полумаску, и Самгин подумал, что она и не нужна ему, фальшивая серая борода неузнаваемо старила его лицо. Толстый маркиз впереди Самгина сказал...
— Общество, построенное на таких культурно различных единицах, не может
быть прочным. Десять миллионов негров Северной Америки, рано или поздно,
дадут себя знать.
— Любовь
была бы совершенней, богаче, если б мужчина чувствовал одновременно и за себя и за женщину, если б то, что он
дает женщине, отражалось в нем.
— Что — яд? У моей
дамы старичок буфетчик
есть, такой, я вам скажу, Менделеев!.. Гуся возьмите…
— У людей — Твен, а у нас — Чехов. Недавно мне рекомендовали: прочитайте «Унтера Пришибеева» — очень смешно. Читаю — вовсе не смешно, а очень грустно. И нельзя понять: как же относится автор к человеку, которого осмеивают за то, что он любит порядок? Давайте-ко,
выпьем еще.
— Замечательно — как вы не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я
был простой человек, разве мне
дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то: живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а — на что живет, на какие средства? И ночей дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором считает меня…
— Вообще выходило у него так, что интеллигенция — приказчица рабочего класса, не более, — говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. — «Нет, сказал я ему, приказчики революций не делают, вожди, вожди нужны, а не приказчики!» Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев
есть Бебель, Адлер да — мало ли? А у вас — таких нет, да и не
дай бог, чтоб явились… провожать рабочих в Кремль, на поклонение царю…
Социалисты бесцеремонно, даже дерзко высмеивают либералов, а либералы держатся так, как будто чувствуют себя виноватыми в том, что не могут
быть социалистами. Но они помогают революционной молодежи,
дают деньги, квартиры для собраний, даже хранят у себя нелегальную литературу.
— Волнения начались в деревне Лисичьей и охватили пять уездов Харьковской и Полтавской губернии. Да-с. Там у вас брат, так?
Дайте его адрес. Туда едет Татьяна, надобно собрать материал для заграничников. Два адреса у нас
есть, но, вероятно, среди наших аресты.
—
Есть у тебя что-нибудь? Прячь,
дай мне, я спрячу… Анфимьевна спрячет.
По лицу Кутузова
было видно, что его одолевает усталость, он даже потянулся недопустимо при
даме и так, что хрустнули сухожилия рук, закинутых за шею.
Он отошел к столу, накапал лекарства в стакан,
дал Климу
выпить, потом налил себе чаю и, держа стакан в руках, неловко сел на стул у постели.
У них дом
был в закладе, хотели отобрать, ну, я
дал им деньги.
— Постой, — сказал он, отирая руку о колено, — погоди! Как же это? Должен
был трубить горнист. Я — сам солдат! Я — знаю порядок. Горнист должен
был сигнал
дать, по закону, — сволочь! — Громко всхлипнув, он матерно выругался. — Василья Мироныча изрубили, — а? Он жену поднимал, тут его саблей…