Неточные совпадения
— Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, — помнишь, я
тебе и Дронову рассказывал о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды на земле. Это, брат, самая удачная попытка человека совершенно оправдать себя.
Да… Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо,
что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину…
— Ну,
да!
Ты подумай: вот он влюбится в какую-нибудь девочку, и ему нужно будет рассказать все о себе, а — как же расскажешь,
что высекли?
— Не понимаю,
что тебя влечет к таким типам, как Дронов или Макаров. Изучаешь,
да?
— Это очень хорошо
тебе,
что ты не горяч. Наша сестра горячих любит распалить
да и сжечь до золы. Многие через нас погибают.
—
Ты в бабью любовь — не верь.
Ты помни,
что баба не душой, а телом любит. Бабы — хитрые, ух! Злые. Они даже и друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно
да завистно глядят одна на другую, это — от жадности все: каждая злится,
что, кроме ее, еще другие на земле живут.
—
Тебе трудно живется? — тихо и дружелюбно спросил Макаров. Клим решил,
что будет значительнее, если он не скажет ни
да, ни нет, и промолчал, крепко сжав губы. Пошли пешком, не быстро. Клим чувствовал,
что Макаров смотрит на него сбоку печальными глазами. Забивая пальцами под фуражку непослушные вихры, он тихо рассказывал...
— Где
ты был?
Тебя искали завтракать и не нашли. А где Туробоев? С девицами? Гм…
да! Вот
что, Клим, будь добр, перепиши эти две бумажки.
—
Да ведь я говорю! Согласился Христос с Никитой: верно, говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо,
что ты поправил дело, хоть и разбойник. У вас, говорит, на земле все так запуталось,
что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы говорите. Сатане в руку,
что доброта
да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо, говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал...
—
Что ты чувствуешь?
Ты не можешь жить, не желая чувствовать этого, не можешь,
да?
— Кроме того, я беседовала с
тобою, когда, уходя от
тебя, оставалась одна. Я — честно говорила и за
тебя… честнее,
чем ты сам мог бы сказать.
Да, поверь мне!
Ты ведь не очень… храбр. Поэтому
ты и сказал,
что «любить надо молча». А я хочу говорить, кричать, хочу понять.
Ты советовал мне читать «Учебник акушерства»…
— В записках местного жителя Афанасия Дьякова, частию опубликованных мною в «Губернских ведомостях», рассказано,
что швед пушкарь Егор — думать надо Ингвар, сиречь, упрощенно, Георг — Игорь, — отличаясь смелостью характера и простотой души, сказал Петру Великому, когда суровый государь этот заглянул проездом в город наш: «
Тебе, царь, кузнечному
да литейному делу выучиться бы, в деревянном царстве твоем плотников и без
тебя довольно есть».
— Так вот — провел недель пять на лоне природы. «Лес
да поляны, безлюдье кругом» и так далее. Вышел на поляну, на пожог, а из ельника лезет Туробоев. Ружье под мышкой, как и у меня. Спрашивает: «Кажется, знакомы?» — «Ух, говорю, еще как знакомы!» Хотелось всадить в морду ему заряд дроби. Но — запнулся за какое-то но. Культурный человек все-таки, и знаю,
что существует «Уложение о наказаниях уголовных». И знал,
что с Алиной у него — не вышло. Ну, думаю, черт с
тобой!
— Вообразить не могла,
что среди вашего брата есть такие… милые уроды. Он перелистывает людей, точно книги. «Когда же мы венчаемся?» — спросила я. Он так удивился,
что я почувствовала себя калуцкой дурой. «Помилуй, говорит, какой же я муж, семьянин?» И я сразу поняла: верно, какой он муж? А он — еще: «
Да и
ты, говорит, разве
ты для семейной жизни с твоими данными?» И это верно, думаю. Ну, конечно, поплакала. Выпьем. Какая это прелесть, рябиновая!
—
Ты не знаешь, это правда,
что Алина поступила в оперетку и
что она вообще стала доступной женщиной.
Да? Это — ужасно! Подумай — кто мог ожидать этого от нее!
— Ну,
что же? — спросила она, покусывая губы. —
Ты хотел напомнить мне о выкидыше,
да?
—
Да, но
ты их казнил за то,
что они не понимают,
чем грозит для них рабочее движение…
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. —
Да и кто здесь знает,
что такое конституция, с
чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал
ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще — черти не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! — шептал он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они — скажут, увидишь!
— Я не знала,
что ты здесь, — встретила его Лидия. — Я зашла к Елизавете Львовне, и — вдруг она говорит! Я разлюбила дом, знаешь?
Да, разлюбила!
—
Да — перестань!
Что ты — милостыню просить идешь?
—
Да — от
чего же
ты, Митя, откажешься в пользу народа-то, ежели у
тебя и нету ни зерна, кроме закладных на имение
да идеек?
—
Да ты чего испугался?
Ты меня дурочкой, какой в Петербурге знал, — не вспоминай, я теперь по-другому дурочка.
«Он делает не то,
что все, а против всех.
Ты делаешь, не веруя. Едва ли даже
ты ищешь самозабвения. Под всею путаницей твоих размышлений скрыто живет страх пред жизнью, детский страх темноты, которую
ты не можешь, не в силах осветить.
Да и мысли твои — не твои. Найди, назови хоть одну, которая была бы твоя, никем до
тебя не выражена?»
— Губернатора? — тихонько спросила она и, схватив Самгина за рукав пальто, толкнула его в дверь магазина. — Ой,
что это, лицо-то у
тебя? Клим, —
да неужели
ты?..
— Вот эдакие, как
ты,
да Кутузов,
да Алеша Гогин, разрушать государство стараетесь, а я — замазываю трещины в нем, — выходит,
что мы с
тобой антагонисты и на разных путях.
— Ну?
Что? — спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: —
Да сними
ты очки! Они у
тебя как на душу надеты — право! Разглядываешь, усмехаешься… Смотри, как бы над
тобой не усмехнулись!
Ты — хоть на сегодня спусти себя с цепочки. Завтра я уеду, когда еще встретимся,
да и — встретимся ли? В Москве у
тебя жена, там я
тебе лишняя.
— Не обижайся,
что — жалко мне
тебя, право же — не обидно это! Не знаю, как сказать! Одинокий
ты,
да? Очень одинокий?
—
Да перестань
ты, господи боже мой! — тревожно уговаривала женщина, толкая мужа кулаком в плечо и бок. — Отвяжитесь вы от него, господин,
что это вы дразните! — закричала и она, обращаясь к ветеринару, который, не переставая хохотать, вытирал слезившиеся глаза.
— На мой взгляд, религия — бабье дело. Богородицей всех религий — женщина была.
Да. А потом случилось как-то так,
что почти все религии признали женщину источником греха, опорочили, унизили ее, а православие даже деторождение оценивает как дело блудное и на полтора месяца извергает роженицу из церкви.
Ты когда-нибудь думал — почему это?
— Меня? Разве я за настроения моего поверенного ответственна? Я говорю в твоих интересах. И — вот
что, — сказала она, натягивая перчатку на пальцы левой руки, —
ты возьми-ка себе Мишку, он
тебе и комнаты приберет и книги будет в порядке держать, — не хочешь обедать с Валентином — обед подаст.
Да заставил бы его и бумаги переписывать, — почерк у него — хороший. А мальчишка он — скромный, мечтатель только.
— Валентин! Велел бы двор-то подмести,
что за безобразие! Муромская жалуется на
тебя: глаз не кажешь. Что-о? Скажите, пожалуйста! Нет, уж
ты, прошу, без капризов.
Да,
да!.. Своим умом?
Ты? Ох, не шути…
—
Да —
что же? — сказала она, усмехаясь, покусывая яркие губы. — Как всегда — он работает топором, но ведь я
тебе говорила,
что на мой взгляд — это не грех. Ему бы архиереем быть, — замечательные сочинения писал бы против Сатаны!
— Над этим стоит подумать! Тут не в том смысл,
что бесы Сологуба значительно уродливее и мельче бесов Достоевского, а — как
ты думаешь: в
чем? Ах,
да,
ты не читал! Возьми, интересно.
—
Да, исчезли, — подтвердил он и, так как она молчала, прихлебывая чай, сказал недоуменно: —
Ты не обидишься, если я скажу… повторю,
что все-таки трудно понять, как
ты, умница такая…
— Еще лучше! — вскричала Марина, разведя руками, и, захохотав, раскачиваясь, спросила сквозь смех: —
Да —
что ты говоришь, подумай! Я буду говорить с ним — таким — о
тебе! Как же
ты сам себя ставишь? Это все мизантропия твоя. Ну — удивил! А знаешь, это — плохо!
—
Да, как будто нахальнее стал, — согласилась она, разглаживая на столе документы, вынутые из пакета. Помолчав, она сказала: — Жалуется,
что никто у нас ничего не знает и хороших «Путеводителей» нет. Вот
что, Клим Иванович, он все-таки едет на Урал, и ему нужен русский компаньон, — я, конечно, указала на
тебя. Почему? — спросишь
ты. А — мне очень хочется знать,
что он будет делать там. Говорит,
что поездка займет недели три, оплачивает дорогу, содержание и — сто рублей в неделю.
Что ты скажешь?
— Вижу — скучно
тебе, вот и шучу.
Да, и —
что мне делать? Сыта, здорова…
— Это я тоже шучу. Понимаю,
что свататься
ты не намерен. А рассказать себя я
тебе — не могу, рассказывала,
да ты — не веришь. — Она встала, протянув ему руку через стол и говоря несколько пониженным голосом...
— Отстань! Семинарист этот был прилежным учеником, а чудотворца из него литераторы сделали за мужиколюбие. Я
тебе скажу,
что бурят Щапов был мыслителем как раз погуще его,
да! Есть еще мыслитель — Федоров, но его «Философия общего дела» никому не знакома.
— До
чего несчастны мы, люди, милейший мой Иван Кириллович… простите! Клим Иванович,
да,
да… Это понимаешь только вот накануне конца, когда подкрадывается тихонько какая-то болезнь и нашептывает по ночам, как сводня: «Ах, Захар, с какой я
тебя дамочкой хочу познакомить!» Это она — про смерть…
— Чехов и всеобщее благополучие через двести — триста лет? Это он — из любезности, из жалости. Горький? Этот — кончен,
да он и не философ, а теперь требуется, чтоб писатель философствовал. Про него говорят — делец, хитрый, эмигрировал, хотя ему ничего не грозило. Сбежал из схватки идеализма с реализмом.
Ты бы, Клим Иванович, зашел ко мне вечерком посидеть. У меня всегда народишко бывает. Сегодня будет.
Что тебе тут одному сидеть? А?
— Вы —
что? С ума сошли? Прошу прекратить эти… шуточки.
Тебе, Женя, вредно сердиться, вина пьешь
ты много.
Да и куришь.
—
Да. В таких серьезных случаях нужно особенно твердо помнить,
что слова имеют коварное свойство искажать мысль. Слово приобретает слишком самостоятельное значение, —
ты, вероятно, заметил,
что последнее время весьма много говорят и пишут о логосе и даже явилась какая-то секта словобожцев. Вообще слово завоевало так много места,
что филология уже как будто не подчиняется логике, а только фонетике… Например: наши декаденты, Бальмонт, Белый…
— Пустые — хотел
ты сказать.
Да, но вот эти люди — Орехова, Ногайцев — делают погоду. Именно потому,
что — пустые, они с необыкновенной быстротой вмещают в себя все новое: идеи, программы, слухи, анекдоты, сплетни. Убеждены,
что «сеют разумное, доброе, вечное». Если потребуется, они завтра будут оспаривать радости и печали, которые утверждают сегодня…
— Это я знаю, — согласился Дронов, потирая лоб. — Она, брат…
Да. Она вместо матери была для меня. Смешно? Нет, не смешно. Была, — пробормотал он и заговорил еще трезвей: — Очень уважала
тебя и ждала,
что ты… что-то скажешь, объяснишь. Потом узнала,
что ты, под Новый год, сказал какую-то речь…
—
Да поди
ты к чертям! — крикнул Дронов, вскочив на ноги. — Надоел… как гусь! Го-го-го… Воевать хотим — вот это преступление, да-а! Еще Извольский говорил Суворину в восьмом году,
что нам необходима удачная война все равно с кем, а теперь это убеждение большинства министров, монархистов и прочих… нигилистов.
— Нет, революцию-то
ты не предвещай! Это ведь неверно,
что «от слова — не станется». Когда за словами — факты, так неизбежно «станется».
Да… Ну-ка, приглашай, хозяин, вино пить…
— Обнажаю, обнажаю, — пробормотал поручик, считая деньги. — Шашку и Сашку, и Машку,
да,
да! И не иду, а — бегу. И — кричу. И размахиваю шашкой. Главное: надобно размахивать, двигаться надо! Я, знаете, замечательные слова поймал в окопе, солдат солдату эдак зверски крикнул: «
Что ты, дурак, шевелишься, как живой?»
— «И хлопочи об наследстве по дедушке Василье, улещай его всяко, обласкивай покуда он жив и следи чтобы Сашка не украла
чего. Дети оба поумирали на то скажу не наша воля, бог дал, бог взял, а
ты первое дело сохраняй мельницу и обязательно поправь крылья к осени
да не дранкой, а холстом. Пленику не потакай, коли он попал, так пусть работает сукин сын коли черт его толкнул против нас». Вот! — сказал Пыльников, снова взмахнув книжкой.
—
Да, конечно. И кто не понимает этого, тот не понимает Францию. Это у вас возможны города, вот такие, пришитые сбоку, как этот. Я не понимаю:
что выражает Петербург? Вы потому все такие растрепанные,
что у вас нет центра, нет своего Парижа. Поэтому все у вас — неясно, запутано, бессвязно. Вот, например, —
ты. Почему
ты не депутат, не в Думе?
Ты — умный, знающий, но — где, в
чем твое честолюбие?