Неточные совпадения
Был момент, когда Клим
подумал — как хорошо было бы увидеть Бориса с таким искаженным, испуганным лицом, таким беспомощным и несчастным не здесь, а
дома. И чтобы все видели его, каков он в эту минуту.
Клим
подумал, что это сказано метко, и с той поры ему показалось, что во флигель выметено из
дома все то, о чем шумели в
доме лет десять тому назад.
«Идиоты!» —
думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее
дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
— Море вовсе не такое, как я
думала, — говорила она матери. — Это просто большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что горы ползут на
дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить
дома…
Клим постоял, затем снова сел,
думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из
дома.
Клим
думал, что Нехаева и Туробоев наиболее случайные и чужие люди здесь, да, наверное, и во всех
домах, среди всяких людей, они оба должны вызывать впечатление заплутавшихся.
Он заставил себя еще
подумать о Нехаевой, но думалось о ней уже благожелательно. В том, что она сделала, не было, в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и, кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал все более твердо и быстрее. Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке, стало еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он не ночевал
дома.
Думая об этом подвиге, совершить который у него не было ни дерзости, ни силы, Клим вспоминал, как он в детстве неожиданно открыл в
доме комнату, где были хаотически свалены вещи, отжившие свой срок.
Листья, сорванные ветром, мелькали в воздухе, как летучие мыши, сыпался мелкий дождь, с крыш падали тяжелые капли, барабаня по шелку зонтика, сердито ворчала вода в проржавевших водосточных трубах. Мокрые, хмуренькие домики смотрели на Клима заплаканными окнами. Он
подумал, что в таких
домах удобно жить фальшивомонетчикам, приемщикам краденого и несчастным людям. Среди этих
домов забыто торчали маленькие церковки.
Однажды Самгин стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение
домов города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали городу вид уютный; можно было
думать, что под этими крышами в светлом тепле дружно живут очень милые люди.
Из открытого окна флигеля доносился спокойный голос Елизаветы Львовны; недавно она начала заниматься историей литературы с учениками школы, человек восемь ходили к ней на
дом. Чтоб не
думать, Самгин заставил себя вслушиваться в слова Спивак.
Самгин свернул за угол в темный переулок, на него налетел ветер, пошатнул, осыпал пыльной скукой. Переулок был кривой, беден
домами, наполнен шорохом деревьев в садах, скрипом заборов, свистом в щелях; что-то хлопало, как плеть пастуха, и можно было
думать, что этот переулок — главный путь, которым ветер врывается в город.
Но уйти он не торопился, стоял пред Варварой, держа ее руку в своей, и
думал, что
дома его ждет скука, ждут беспокойные мысли о Лидии, о себе.
Но ехать домой он не
думал и не поехал, а всю весну, до экзаменов, прожил, аккуратно посещая университет, усердно занимаясь
дома. Изредка, по субботам, заходил к Прейсу, но там было скучно, хотя явились новые люди: какой-то студент института гражданских инженеров, длинный, с деревянным лицом, драгун, офицер Сумского полка, очень франтоватый, но все-таки похожий на молодого купчика, который оделся военным скуки ради. Там все считали; Тагильский лениво подавал цифры...
— Нет, — сказала она. — Это — неприятно и нужно кончить сразу, чтоб не мешало. Я скажу коротко: есть духовно завещание — так? Вы можете читать его и увидеть:
дом и все это, — она широко развела руками, — и еще много, это — мне, потому что есть дети, две мальчики. Немного Димитри, и вам ничего нет. Это — несправедливо, так я
думаю. Нужно сделать справедливо, когда приедет брат.
— Он был добрый. Знал — все, только не умеет знать себя. Он сидел здесь и там, — женщина указала рукою в углы комнаты, — но его никогда не было
дома. Это есть такие люди, они никогда не умеют быть
дома, это есть — русские, так я
думаю. Вы — понимаете?
— Нет, я — приемыш, взят из воспитательного
дома, — очень просто сказал Гогин. — Защитники престол-отечества пугают отца — дескать, Любовь Сомова и есть воплощение злейшей крамолы, и это несколько понижает градусы гуманного порыва папаши. Мы с ним
подумали, что, может быть, вы могли бы сказать: какие злодеяния приписываются ей, кроме работы в «Красном Кресте»?
«Дико ей здесь», —
подумал Самгин, на этот раз он чувствовал себя чужим в
доме, как никогда раньше.
Всюду над Москвой, в небе, всё еще густо-черном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было
думать, что сотни медных голосов наполняют воздух светом, а церкви поднялись из хаоса
домов золотыми кораблями сказки.
Дома, устало раздеваясь и с досадой
думая, что сейчас надо будет рассказывать Варваре о манифестации, Самгин услышал в столовой звон чайных ложек, глуховатое воркованье Кумова и затем иронический вопрос дяди Миши...
Через несколько дней Самгин одиноко сидел в столовой за вечерним чаем,
думая о том, как много в его жизни лишнего, изжитого. Вспомнилась комната, набитая изломанными вещами, — комната, которую он неожиданно открыл
дома, будучи ребенком. В эти невеселые думы тихо, точно призрак, вошел Суслов.
— Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь,
думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное —
дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
Посмотрев, как хлопотливо порхают в придорожном кустарнике овсянки, он в сотый раз
подумал: с детства,
дома и в школе, потом — в университете его начиняли массой ненужных, обременительных знаний, идей, потом он прочитал множество книг и вот не может найти себя в паутине насильно воспринятого чужого…
«Какая ненужная встреча», —
думал Самгин, погружаясь в холодный туман очень провинциальной улицы, застроенной казарменными
домами, среди которых деревянные торчали, как настоящие, но гнилые зубы в ряду искусственных.
«Надо уехать в Москву», —
думал Самгин, вспоминая свой разговор с Фионой Трусовой, которая покупала этот проклятый
дом под общежитие бедных гимназисток. Сильно ожиревшая, с лицом и шеей, налитыми любимым ею бургонским вином, она полупрезрительно и цинично говорила...
Подумав над этим, он направился к Трусовой, уступил ей в цене
дома и, принимая из пухлых рук ее задаток, пачку измятых бумажек,
подумал, не без печали...
«Как, вероятно, в сотнях
домов», —
подумал он.
«Тоже — «объясняющий господин», —
подумал Клим, быстро подходя к двери своего
дома и оглядываясь. Когда он в столовой зажег свечу, то увидал жену: она, одетая, спала на кушетке в гостиной, оскалив зубы, держась одной рукой за грудь, а другою за голову.
«Наша баррикада», — соображал Самгин, входя в
дом через кухню. Анфимьевна — типичный идеальный «человек для других», которым он восхищался, — тоже помогает строить баррикаду из вещей, отработавших, так же, как она, свой век, — в этом Самгин не мог не почувствовать что-то очень трогательное, немножко смешное и как бы примирявшее с необходимостью баррикады, — примирявшее, может быть, только потому, что он очень устал. Но, раздеваясь,
подумал...
Какая-то сила вытолкнула из
домов на улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было
думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился,
думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
«Почему же командует этот?» —
подумал Самгин, но ответа на вопрос свой не стал искать. Он чувствовал себя сброшенным и в плену, в нежилом
доме.
«Страшный человек», —
думал Самгин, снова стоя у окна и прислушиваясь. В стекла точно невидимой подушкой били. Он совершенно твердо знал, что в этот час тысячи людей стоят так же, как он, у окошек и слушают, ждут конца. Иначе не может быть. Стоят и ждут. В
доме долгое время было непривычно тихо.
Дом как будто пошатывался от мягких толчков воздуха, а на крыше точно снег шуршал, как шуршит он весною, подтаяв и скатываясь по железу.
Самгин с недоумением, с иронией над собой
думал, что ему приятно было бы снова видеть в
доме и на улице защитников баррикады, слышать четкий, мягкий голос товарища Якова.
Дома, едва он успел раздеться, вбежала Дуняша и, обняв за шею, молча ткнулась лицом в грудь его, — он пошатнулся, положил руку на голову, на плечо ей, пытаясь осторожно оттолкнуть, и, усмехаясь,
подумал...
«Уже решила», —
подумал Самгин. Ему не нравилось лицо
дома, не нравились слишком светлые комнаты, возмущала Марина. И уже совсем плохо почувствовал он себя, когда прибежал, наклоня голову, точно бык, большой человек в теплом пиджаке, подпоясанном широким ремнем, в валенках, облепленный с головы до ног перьями и сенной трухой. Он схватил руки Марины, сунул в ее ладони лохматую голову и, целуя ладони ее, замычал.
«Умна, —
думал он, идя по теневой стороне улицы, посматривая на солнечную, где сияли и жмурились стекла в окнах каких-то счастливых
домов. — Умна и проницательна. Спорить с нею? Бесполезно. И о чем? Сердце — термин физиологический, просторечие приписывает ему различные качества трагического и лирического характера, — она, вероятно, бессердечна в этом смысле».
Он мотнул головой и пошел прочь, в сторону, а Самгин, напомнив себе: «Слабоумный», — воротился назад к
дому, чувствуя в этой встрече что-то нереальное и снова
подумав, что Марину окружают странные люди. Внизу, у конторы, его встретили вчерашние мужики, но и лысый и мужик с чугунными ногами были одеты в добротные пиджаки, оба — в сапогах.
«Мог застрелить, —
думал Самгин, быстро шагая к
дому под мелким, но редким и ленивым дождем. — Это не спасло бы его, но… мог!»
Самгин вздохнул и поправил очки. Въехали на широкий двор; он густо зарос бурьяном, из бурьяна торчали обугленные бревна, возвышалась полуразвалившаяся печь, всюду в сорной траве блестели осколки бутылочного стекла. Самгин вспомнил, как бабушка показала ему ее старый, полуразрушенный
дом и вот такой же двор, засоренный битыми бутылками, — вспомнил и
подумал...
«Пролетарская солидарность или — страх, что товарищи вздуют?» — иронически
подумал Самгин, а носильщик сбоку одним глазом заглянул в его лицо, движением подбородка указав на один из
домов, громко сказал...
Самгин не впервые
подумал, что в этих крепко построенных
домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят, начинают
думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о…
«Сомову он расписал очень субъективно, —
думал Самгин, но, вспомнив рассказ Тагильского, перестал
думать о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее. Жизнь умеет шлифовать людей. Странный день прожил я, —
подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать
дом и снова уеду за границу, буду писать мемуары или — роман».
Катафалк ехал по каким-то пустынным улицам, почти без магазинов в
домах, редкие прохожие как будто не обращали внимания на процессию, но все же Самгин
думал, что его одинокая фигура должна вызывать у людей упадков впечатление.
Нотариус не внушал доверия, и Самгин
подумал, что следует посоветоваться с Дроновым, — этот, наверное, знает, как продают
дома. В
доме Варвары его встретила еще неприятность: парадную дверь открыла девочка подросток — черненькая, остроносая и почему-то с радостью, весело закричала...
И, прервав ворчливую речь, он заговорил деловито: если земля и
дом Варвары заложены за двадцать тысяч, значит, они стоят, наверное, вдвое дороже. Это надобно помнить. Цены на землю быстро растут. Он стал развивать какой-то сложный план залога под вторую закладную, но Самгин слушал его невнимательно,
думая, как легко и катастрофически обидно разрушились его вчерашние мечты. Может быть, Иван жульничает вместе с этим Семидубовым? Эта догадка не могла утешить, а фамилия покупателя напомнила...
«
Дом надо продать», — напомнил себе Клим Иванович и, закрыв глаза, стал тихонько, сквозь зубы насвистывать романс «Я не сержусь»,
думая о Варваре и Стратонове...
Около полудня в конце улицы раздался тревожный свисток, и, как бы повинуясь ему, быстро проскользнул сияющий автомобиль, в нем сидел толстый человек с цилиндром на голове, против него — двое вызолоченных военных, третий — рядом с шофером. Часть охранников изобразила прохожих, часть — зевак, которые интересовались публикой в окнах
домов, а Клим Иванович Самгин, глядя из-за косяка окна,
подумал, что толстому господину Пуанкаре следовало бы приехать на год раньше — на юбилей Романовых.