Неточные совпадения
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к
другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот,
думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Эти размышления позволяли Климу
думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя
другим человеком, как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и
думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
— Ты все такая же… нервная, — сказала Вера Петровна; по паузе Клим догадался, что она хотела сказать что-то
другое. Он видел, что Лидия стала совсем взрослой девушкой, взгляд ее был неподвижен, можно было
подумать, что она чего-то напряженно ожидает. Говорила она несвойственно ей торопливо, как бы желая скорее выговорить все, что нужно.
Клим постоял, затем снова сел,
думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают
другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни
другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
У себя в комнате, сбросив сюртук, он
подумал, что хорошо бы сбросить вот так же всю эту вдумчивость, путаницу чувств и мыслей и жить просто, как живут
другие, не смущаясь говорить все глупости, которые подвернутся на язык, забывать все премудрости Томилина, Варавки… И забыть бы о Дронове.
—
Подумай: половина женщин и мужчин земного шара в эти минуты любят
друг друга, как мы с тобой, сотни тысяч рождаются для любви, сотни тысяч умирают, отлюбив. Милый, неожиданный…
Он был крепко, органически убежден, что ошибаются и те и
другие, он не мог
думать иначе, но не усваивал, для которой группы наиболее обязателен закон постепенного и мирного развития жизни.
Оно — не в том, что говорит Лидия, оно прячется за словами и повелительно требует, чтоб Клим Самгин стал
другим человеком, иначе
думал, говорил, — требует какой-то необыкновенной откровенности.
— В России живет два племени: люди одного — могут
думать и говорить только о прошлом, люди
другого — лишь о будущем и, непременно, очень отдаленном. Настоящее, завтрашний день, почти никого не интересует.
— Как хорошо, что ты не ригорист, — сказала мать, помолчав. Клим тоже молчал, не находя, о чем говорить с нею. Заговорила она негромко и, очевидно,
думая о
другом...
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб
другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон
друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она
думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
— Он хотел. Но, должно быть, иногда следует идти против одного сильного желания, чтоб оно не заглушило все
другие. Как вы
думаете?
«Может быть, и я обладаю «
другим чувством», —
подумал Самгин, пытаясь утешить себя. — Я — не романтик, — продолжал он, смутно чувствуя, что где-то близко тропа утешения. — Глупо обижаться на девушку за то, что она не оценила моей любви. Она нашла плохого героя для своего романа. Ничего хорошего он ей не даст. Вполне возможно, что она будет жестоко наказана за свое увлечение, и тогда я…»
— Случилось какое-то… несчастие, — ответил Клим. Слово несчастие он произнес не сразу, нетвердо,
подумав, что надо бы сказать
другое слово, но в голове его что-то шумело, шипело, и слова не шли на язык.
— Ведь и я тоже…
думал, что ты будешь хорошим
другом мне…
Но из двери ресторана выскочил на террасу огромной черной птицей Иноков в своей разлетайке, в одной руке он держал шляпу, а
другую вытянул вперед так, как будто в ней была шпага. О шпаге Самгин
подумал потому, что и неожиданным появлением своим и всею фигурой Иноков напомнил ему мелодраматического героя дон-Цезаря де-Базан.
Клим Самгин был согласен с Дроновым, что Томилин верно говорит о гуманизме, и Клим чувствовал, что мысли учителя, так же, как мысли редактора, сродны ему. Но оба они не возбуждали симпатий, один — смешной, в
другом есть что-то жуткое. В конце концов они, как и все
другие в редакции, тоже раздражали его чем-то; иногда он
думал, что это «что-то» может быть «избыток мудрости».
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят,
думая совершенно о
другом, или для того, чтоб не
думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Они говорили
друг другу ты, но что-то мешало Климу
думать, что они уже любовники.
И, не простясь с
другими, Поярков ушел, а Клим, глядя в его сутуловатую спину,
подумал, что Прейс — прав: этот — чужой и стесняет.
— Из Брянска попал в Тулу. Там есть серьезные ребята. А ну-ко,
думаю, зайду к Толстому? Зашел. Поспорили о евангельских мечах. Толстой сражался тем тупым мечом, который Христос приказал сунуть в ножны. А я — тем, о котором было сказано: «не мир, но меч», но против этого меча Толстой оказался неуязвим, как воздух. По отношению к логике он весьма своенравен. Ну, не понравились мы
друг другу.
— Среди своих
друзей, — продолжала она неторопливыми словами, — он поставил меня так, что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним в Париж. Я тогда еще дурой ходила и не сразу обиделась на него, но потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну, что ж, — говорит. — Хам. Они тут все хамье». И — утешил: «В Париж, говорит, ты со мной поедешь, когда я остаток земли продам». Я еще поплакала. А потом — глаза стало жалко. Нет,
думаю, лучше уж пускай
другие плачут!
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают. То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не
думают?» А
другой говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
«Жизнь — сплошное насилие над человеком, —
подумал Самгин, глядя, как мальчишка поплевывает на ножи. — Вероятно, полковник возобновит со мной беседу о шпионаже… Единственный человек, которому я мог бы рассказать об этом, — Кутузов. Но он будет толкать меня в
другую сторону…»
— Выпейте с нами, мудрец, — приставал Лютов к Самгину. Клим отказался и шагнул в зал, встречу аплодисментам. Дама в кокошнике отказалась петь, на ее место встала
другая, украинка, с незначительным лицом, вся в цветах, в лентах, а рядом с нею — Кутузов. Он снял полумаску, и Самгин
подумал, что она и не нужна ему, фальшивая серая борода неузнаваемо старила его лицо. Толстый маркиз впереди Самгина сказал...
— Нет, — повторила Варвара. Самгин
подумал: «Спрашивает она или протестует?» За спиной его гремели тарелки, ножи, сотрясала пол тяжелая поступь Анфимьевны, но он уже не чувствовал аппетита. Он говорил не торопясь, складывая слова, точно каменщик кирпичи, любуясь, как плотно ложатся они одно к
другому.
— По Арбатской площади шел прилично одетый человек и, подходя к стае голубей, споткнулся, упал; голуби разлетелись, подбежали люди, положили упавшего в пролетку извозчика; полицейский увез его, все разошлись, и снова прилетели голуби. Я видела это и
подумала, что он вывихнул ногу, а на
другой день читаю в газете: скоропостижно скончался.
Клим Самгин
подумал: упади она, и погибнут сотни людей из Охотного ряда, из Китай-города, с Ордынки и Арбата, замоскворецкие люди из пьес Островского. Еще большие сотни, в ужасе пред смертью, изувечат, передавят
друг друга. Или какой-нибудь иной ужас взорвет это крепко спрессованное тело, и тогда оно, разрушенное, разрушит все вокруг, все здания, храмы, стены Кремля.
— Вы знаете? Вы слышали? Как вы
думаете? — спрашивали они
друг друга и Самгина.
— А вам — зачем старосту? — спросил печник. — Пачпорт и я могу посмотреть. Грамотный. Наказано — смотреть пачпорта у проходящих, проезжающих, — говорил он,
думая явно о чем-то
другом. — Вы — от земства, что ли, едете?
Он лениво поискал: какая статья «Уложения о наказаниях» карает этот «мирской» поступок? Статьи — не нашел, да и
думать о ней не хотелось, одолевали
другие мысли...
Но это воспоминание, возникнув механически, было явно неуместно, оно тотчас исчезло, и Самгин продолжал соображать: чем отличаются эти бородатые, взлохмаченные ветром, очень однообразные люди от всех
других множеств людей, которые он наблюдал? Он уже
подумал, что это такая же толпа, как и всякая
другая, и что народники — правы: без вождя, без героя она — тело неодухотворенное. Сегодня ее вождь — чиновник охранного отделения Сергей Зубатов.
Вспомнил Самгин о Сусанине и Комиссарове, а вслед за ними о Халтурине. Но все эти мысли, быстро сменяя одна
другую, скользили поверх глубокого и тревожного впечатления, не задевая его, да и говор в толпе зрителей мешал
думать связно.
«Как слепые, — если кто-нибудь упадет под ноги им — растопчут, не заметив», — вдруг
подумал он, и эта мысль была ему ближе всех
других.
— Ты забыл, что я — неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь — театр, я — зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные люди, которые — как ты сам часто говорил — хотят показать мне, тебе,
друг другу свои таланты, свой внутренний мир. Я не знаю — насколько внутренний. Я
думаю, что прав Кумов, — ты относишься к нему… барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это — человек для себя…
— Да, царь — типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят «последний царь», я
думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она — отжила. Стране нужен
другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!
Спросил он вполголоса и вяло, точно
думал не о Никоновой, а о чем-то
другом. Но тем не менее слова его звучали оглушительно. И, чтоб воздержаться от догадки о причине этих расспросов, Самгин быстро и сбивчиво заговорил...
Самгин, слушая его,
думал: действительно преступна власть, вызывающая недовольство того слоя людей, который во всех
других странах служит прочной опорой государства. Но он не любил
думать о политике в терминах обычных, всеми принятых, находя, что термины эти лишают его мысли своеобразия, уродуют их. Ему больше нравилось, когда тот же доктор, усмехаясь, бормотал...
«Убил. Теперь меня убьет», —
подумал Самгин, точно не о себе; в нем застыл
другой страх, как будто не за себя, а — тяжелее, смертельней.
Потом Самгин ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом к нему,
другой — широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку. Ехали по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин
подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен словами полковника, чувствовал себя уставшим от удивления и механически
думал...
— Дерево — фонтан, это не тобой выдумано, — машинально сказал Самгин,
думая о
другом.
«Тоже — «объясняющий господин», —
подумал Клим, быстро подходя к двери своего дома и оглядываясь. Когда он в столовой зажег свечу, то увидал жену: она, одетая, спала на кушетке в гостиной, оскалив зубы, держась одной рукой за грудь, а
другою за голову.
«Кончилось», —
подумал Самгин. Сняв очки и спрятав их в карман, он перешел на
другую сторону улицы, где курчавый парень и Макаров, поставив Алину к стене, удерживали ее, а она отталкивала их. В эту минуту Игнат, наклонясь, схватил гроб за край, легко приподнял его и, поставив на попа, взвизгнул...
«Наша баррикада», — соображал Самгин, входя в дом через кухню. Анфимьевна — типичный идеальный «человек для
других», которым он восхищался, — тоже помогает строить баррикаду из вещей, отработавших, так же, как она, свой век, — в этом Самгин не мог не почувствовать что-то очень трогательное, немножко смешное и как бы примирявшее с необходимостью баррикады, — примирявшее, может быть, только потому, что он очень устал. Но, раздеваясь,
подумал...
На
другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было
подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
— Благодару вам! — откликнулся Депсамес, и было уже совершенно ясно, что он нарочито исказил слова, — еще раз это не согласовалось с его изуродованным лицом, седыми волосами. — Господин Брагин знает сионизм как милую шутку: сионизм — это когда один еврей посылает
другого еврея в Палестину на деньги третьего еврея. Многие любят шутить больше, чем
думать…
— Драма, — повторил поручик, раскачивая фляжку на ремне. — Тут — не драма, а — служба! Я театров не выношу. Цирк —
другое дело, там ловкость, сила. Вы
думаете — я не понимаю, что такое — революционер? — неожиданно спросил он, ударив кулаком по колену, и лицо его даже посинело от натуги. — Подите вы все к черту, довольно я вам служил, вот что значит революционер, — понимаете? За-ба-стовщик…
«Макаров утверждает, что отношения с женщиной требуют неограниченной искренности со стороны мужчины», —
думал он, отвернувшись к стене, закрыв глаза, и не мог представить себе, как это можно быть неограниченно искренним с Дуняшей, Варварой. Единственная женщина, с которой он был более откровенным, чем с
другими, это — Никонова, но это потому, что она никогда, ни о чем не выспрашивала.
«Возраст охлаждает чувство. Я слишком много истратил сил на борьбу против чужих мыслей, против шаблонов», —
думал он, зажигая спичку, чтоб закурить новую папиросу. Последнее время он все чаще замечал, что почти каждая его мысль имеет свою тень, свое эхо, но и та и
другое как будто враждебны ему. Так случилось и в этот раз.
— Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не то — все еще революция, не то — уже реакция? Я, конечно, не о том, что говорят и пишут, а — что
думают? От того, что пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь,
другие — гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой…