Неточные совпадения
Клим
был слаб здоровьем, и это усиливало любовь матери; отец чувствовал себя виноватым в том,
что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала,
что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами
о нем.
Из рассказов отца, матери, бабушки гостям Клим узнал
о себе немало удивительного и важного: оказалось,
что он,
будучи еще совсем маленьким, заметно отличался от своих сверстников.
Трудно
было понять,
что говорит отец, он говорил так много и быстро,
что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала
о том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Когда говорили интересное и понятное, Климу
было выгодно,
что взрослые забывали
о нем, но, если споры утомляли его, он тотчас напоминал
о себе, и мать или отец изумлялись...
Клим довольно рано начал замечать,
что в правде взрослых
есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили
о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
С нею не спорили и вообще
о ней забывали, как будто ее и не
было; иногда Климу казалось: забывают
о ней нарочно, потому
что боятся ее.
Говорила она вполголоса, осторожно и тягуче, какими-то мятыми словами; трудно
было понять,
о чем она говорит.
— Чертище, — называл он инженера и рассказывал
о нем: Варавка сначала
был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал,
что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в город и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову, тот, тряхнув головой, пробормотал...
Но иногда рыжий пугал его: забывая
о присутствии ученика, он говорил так много, долго и непонятно,
что Климу нужно
было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить учителю
о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал,
что вот сейчас Томилин закричит, как жена доктора...
— Скажу,
что ученики
были бы весьма лучше, если б не имели они живых родителей. Говорю так затем,
что сироты — покорны, — изрекал он, подняв указательный палец на уровень синеватого носа.
О Климе он сказал, положив сухую руку на голову его и обращаясь к Вере Петровне...
Вслушиваясь в беседы взрослых
о мужьях, женах,
о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось
о печальных ошибках,
о том,
чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя:
будет ли и она говорить так же?
— Ну, да! Ты подумай: вот он влюбится в какую-нибудь девочку, и ему нужно
будет рассказать все
о себе, а — как же расскажешь,
что высекли?
В один из тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить
о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим
был более оживлен,
чем всегда, а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал...
Не более пяти-шести шагов отделяло Клима от края полыньи, он круто повернулся и упал, сильно ударив локтем
о лед. Лежа на животе, он смотрел, как вода, необыкновенного цвета, густая и, должно
быть, очень тяжелая, похлопывала Бориса по плечам, по голове. Она отрывала руки его ото льда, играючи переплескивалась через голову его, хлестала по лицу, по глазам, все лицо Бориса дико выло, казалось даже,
что и глаза его кричат: «Руку… дай руку…»
Известно
было,
что отец Тихон, законоучитель, славившийся проницательностью ума, сказал на заседании педагогического совета
о Климе...
— Вот уж почти два года ни
о чем не могу думать, только
о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить.
Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне
о книжках,
о разных поэзиях, а я думаю
о том, какие у нее груди и
что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Клим слушал с напряженным интересом, ему
было приятно видеть,
что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова
была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался
о том, как разыграется его первый роман, и уже знал,
что героиня романа — Лидия.
— Ты прав, Нестор, забывают,
что народ
есть субстанция, то
есть первопричина, а теперь выдвигают учение
о классах, немецкое учение, гм…
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому
что у нас
есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно
о русской интеллигенции,
о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
Повторялось то же,
что было с книгами: рассказы Клима
о прочитанном
были подробны, точны, но яркое исчезало.
—
Есть у меня знакомый телеграфист, учит меня в шахматы играть. Знаменито играет. Не старый еще, лет сорок,
что ли, а лыс, как вот печка. Он мне сказал
о бабах: «Из вежливости говорится — баба, а ежели честно сказать — раба. По закону естества полагается ей родить, а она предпочитает блудить».
— Этому вопросу нет места, Иван. Это — неизбежное столкновение двух привычек мыслить
о мире. Привычки эти издревле с нами и совершенно непримиримы, они всегда
будут разделять людей на идеалистов и материалистов. Кто прав? Материализм — проще, практичнее и оптимистичней, идеализм — красив, но бесплоден. Он — аристократичен, требовательней к человеку. Во всех системах мышления
о мире скрыты, более или менее искусно, элементы пессимизма; в идеализме их больше,
чем в системе, противостоящей ему.
Тогда этот петушиный крик показался Климу смешным, а теперь носатая девица с угрями на лице казалась ему несправедливо обиженной и симпатичной не только потому,
что тихие, незаметные люди вообще
были приятны: они не спрашивали ни
о чем, ничего не требовали.
Клим поспешно ушел, опасаясь,
что писатель спросит его
о напечатанном в журнале рассказе своем; рассказ
был не лучше других сочинений Катина, в нем изображались детски простодушные мужики, они, как всегда, ожидали пришествия божьей правды, это обещал им сельский учитель, честно мыслящий человек, которого враждебно преследовали двое: безжалостный мироед и хитрый поп.
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался
о Томилине. Этот человек должен знать и должен
был сказать что-то успокоительное, разрешающее,
что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу
о женщине, но Томилин
был так странно глух к этой теме,
что вызвал у Макарова сердитое замечание...
О Макарове уже нельзя
было думать, не думая
о Лидии. При Лидии Макаров становится возбужденным, говорит громче, более дерзко и насмешливо,
чем всегда. Но резкое лицо его становится мягче, глаза играют веселее.
— Старый топор, — сказал
о нем Варавка. Он не скрывал,
что недоволен присутствием Якова Самгина во флигеле. Ежедневно он грубовато говорил
о нем что-нибудь насмешливое, это явно угнетало мать и даже действовало на горничную Феню, она смотрела на квартирантов флигеля и гостей их так боязливо и враждебно, как будто люди эти способны
были поджечь дом.
— Странно,
что существуют люди, которые могут думать не только
о себе. Мне кажется,
что в этом
есть что-то безумное. Или — искусственное.
Цинизм упоминания
о горничной покоробил Клима, неприятно
было и то,
что его томление замечено, однако в общем спокойно сказанные слова Варавки что-то разрешали.
Эти размышления позволяли Климу думать
о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим человеком, как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось
петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней,
чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал
о белошвейке уже ласково, благодарно.
Маргарита говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни
о чем не спрашивая. Клим тоже не находил,
о чем можно говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая
о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и не находил в себе решимости на большее.
Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
Иногда он смутно догадывался,
что между ним и ею
есть что-то общее, но, считая эту догадку унижающей его, не пытался подумать
о ней серьезно.
Во флигеле Клим чувствовал себя все более не на месте. Все,
что говорилось там
о народе,
о любви к народу,
было с детства знакомо ему, все слова звучали пусто, ничего не задевая в нем. Они отягощали скукой, и Клим приучил себя не слышать их.
А вспомнив ее слова
о трех заботливых матерях, подумал,
что, может
быть, на попечении Маргариты, кроме его,
было еще двое таких же, как он.
Теперь, когда ее поучения всплывали пред ним, он удивлялся их обилию, однообразию и готов
был думать,
что Рита говорила с ним, может
быть, по требованию ее совести, для того, чтоб намеками предупредить его
о своем обмане.
Мысли
были неуместные. Клим знал это, но ни
о чем другом не думалось.
Клим вышел на улицу, и ему стало грустно. Забавные друзья Макарова, должно
быть, крепко любят его, и жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить
о Маргарите — вот у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих дней. И, задумавшись
о ней, он вдруг почувствовал,
что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
Климу давно и хорошо знакомы
были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел,
что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал,
что в домах говорят
о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение:
чем больше и хуже говорили
о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
— Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее история с Макаровым, человеком, конечно, не достойным ее.
Быть может, я говорил с нею
о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю,
что это — все, а остальное — от воображения.
Ночь
была холодно-влажная, черная; огни фонарей горели лениво и печально, как бы потеряв надежду преодолеть густоту липкой тьмы. Климу
было тягостно и ни
о чем не думалось. Но вдруг снова мелькнула и оживила его мысль
о том,
что между Варавкой, Томилиным и Маргаритой чувствуется что-то сродное, все они поучают, предупреждают, пугают, и как будто за храбростью их слов скрывается боязнь. Пред
чем, пред кем? Не пред ним ли, человеком, который одиноко и безбоязненно идет в ночной тьме?
Он злился. Его раздражало шумное оживление Марины, и почему-то
была неприятна встреча с Туробоевым. Трудно
было признать,
что именно вот этот человек с бескровным лицом и какими-то кричащими глазами — мальчик, который стоял перед Варавкой и звонким голосом говорил
о любви своей к Лидии. Неприятен
был и бородатый студент.
Климу показалось,
что тоска,
о которой
пели, давно уже знакома ему, но лишь сейчас он почувствовал себя полным ею до удушья, почти до слез.
Туробоев усмехнулся. Губы у него
были разные, нижняя значительно толще верхней, темные глаза прорезаны красиво, но взгляд их неприятно разноречив, неуловим. Самгин решил,
что это кричащие глаза человека больного и озабоченного желанием скрыть свою боль и
что Туробоев человек преждевременно износившийся. Брат спорил с Нехаевой
о символизме, она несколько раздраженно увещевала его...
Самым авторитетным человеком у Премировых
был Кутузов, но, разумеется, не потому,
что много и напористо говорил
о политике, а потому,
что артистически
пел.
Клим видел,
что обилие имен и книг, никому, кроме Дмитрия, не знакомых, смущает всех,
что к рассказам Нехаевой
о литературе относятся недоверчиво, несерьезно и это обижает девушку.
Было немножко жалко ее. А Туробоев, враг пророков, намеренно безжалостно пытался погасить ее восторги, говоря...
Ночами, лежа в постели, Самгин улыбался, думая
о том, как быстро и просто он привлек симпатии к себе, он
был уверен,
что это ему вполне удалось.
— Разве гуманизм — пустяки? — и насторожился, ожидая,
что она станет говорить
о любви,
было бы забавно послушать,
что скажет
о любви эта бесплотная девушка.
За чаем Клим говорил
о Метерлинке сдержанно, как человек, который имеет свое мнение, но не хочет навязывать его собеседнику. Но он все-таки сказал,
что аллегория «Слепых» слишком прозрачна, а отношение Метерлинка к разуму сближает его со Львом Толстым. Ему
было приятно,
что Нехаева согласилась с ним.
Ее слезы казались неуместными:
о чем же плакать? Ведь он ее не обидел, не отказался любить. Непонятное Климу чувство, вызывавшее эти слезы, пугало его. Он целовал Нехаеву в губы, чтоб она молчала, и невольно сравнивал с Маргаритой, — та
была красивей и утомляла только физически. А эта шепчет...