Неточные совпадения
«Мама, а я
еще не сплю», — но вдруг Томилин, запнувшись за что-то, упал на колени, поднял руки, потряс ими, как
бы угрожая, зарычал и охватил ноги матери. Она покачнулась, оттолкнула мохнатую голову и быстро пошла прочь, разрывая шарф. Учитель, тяжело перевалясь с колен на корточки, встал, вцепился в свои жесткие волосы, приглаживая их, и шагнул вслед за мамой, размахивая рукою. Тут Клим испуганно позвал...
Он читал Бокля, Дарвина, Сеченова, апокрифы и творения отцов церкви, читал «Родословную историю татар» Абдул-гази Багодур-хана и, читая, покачивал головою вверх и вниз, как
бы выклевывая со страниц книги странные факты и мысли. Самгину казалось, что от этого нос его становился заметней, а лицо
еще более плоским. В книгах нет тех странных вопросов, которые волнуют Ивана, Дронов сам выдумывает их, чтоб подчеркнуть оригинальность своего ума.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени
еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать
бы ее да и умереть.
Клим знал, что на эти вопросы он мог
бы ответить только словами Томилина, знакомыми Макарову. Он молчал, думая, что, если б Макаров решился на связь с какой-либо девицей, подобной Рите, все его тревоги исчезли
бы. А
еще лучше, если б этот лохматый красавец отнял швейку у Дронова и перестал
бы вертеться вокруг Лидии. Макаров никогда не спрашивал о ней, но Клим видел, что, рассказывая, он иногда, склонив голову на плечо, смотрит в угол потолка, прислушиваясь.
Когда она, кончив читать, бросила книгу на кушетку и дрожащей рукою налила себе
еще ликера, Самгин, потирая лоб, оглянулся вокруг, как человек, только что проснувшийся. Он с удивлением почувствовал, что мог
бы еще долго слушать звучные, но мало понятные стихи на чужом языке.
Он стал ходить к ней каждый вечер и, насыщаясь ее речами, чувствовал, что растет. Его роман, конечно, был замечен, и Клим видел, что это выгодно подчеркивает его. Елизавета Спивак смотрела на него с любопытством и как
бы поощрительно, Марина стала говорить
еще более дружелюбно, брат, казалось, завидует ему. Дмитрий почему-то стал мрачнее, молчаливей и смотрел на Марину, обиженно мигая.
— Ну, довольно! Ты — не гувернер мой. Ты
бы лучше воздерживался от нелепых попыток каламбурить. Стыдно говорить Наташка вместо — натяжка и очепятка вместо — опечатка.
Еще менее остроумно называть Ботнический залив — болтуническим, Адриатическое море — идиотическим…
Лютов произнес речь легко, без пауз; по словам она должна
бы звучать иронически или зло, но иронии и злобы Клим не уловил в ней. Это удивило его. Но
еще более удивительно было то, что говорил человек совершенно трезвый. Присматриваясь к нему, Клим подумал...
Видя, что Макаров слушает внимательно, Клим говорил минут десять. Он вспомнил мрачные жалобы Нехаевой и не забыл повторить изречение Туробоева о павлиньем хвосте разума. Он мог
бы сказать и
еще не мало, но Макаров пробормотал...
Возможно, что ждал я того, что было мне
еще не знакомо, все равно: хуже или лучше, только
бы другое.
— Как же здесь живут зимою? Театр, карты, маленькие романы от скуки, сплетни — да? Я
бы предпочла жить в Москве, к ней, вероятно, не скоро привыкнешь. Вы
еще не обзавелись привычками?
В центре небольшого круга, созданного из пестрых фигур людей, как
бы вкопанных в землю, в изрытый, вытоптанный дерн, стоял на толстых слегах двухсотпудовый колокол, а перед ним
еще три, один другого меньше.
Клим достал из кармана очки, надел их и увидал, что дьякону лет за сорок, а лицо у него такое, с какими изображают на иконах святых пустынников.
Еще более часто такие лица встречаются у торговцев старыми вещами, ябедников и скряг, а в конце концов память создает из множества подобных лиц назойливый образ какого-то как
бы бессмертного русского человека.
Лидия промолчала. Самгин посидел
еще несколько минут и, сухо простясь, ушел. Он был взволнован, но подумал, что, может быть, ему было
бы приятнее, если б он мог почувствовать себя взволнованным более сильно.
— На этом я — согласен с вами. Вообще — плоть будто
бы на противоречиях зиждется, но, может быть, это потому, что пути слияния ее с духом
еще неведомы нам…
На улице было людно и шумно, но
еще шумнее стало, когда вышли на Тверскую. Бесконечно двигалась и гудела толпа оборванных, измятых, грязных людей. Негромкий, но сплошной ропот стоял в воздухе, его разрывали истерические голоса женщин. Люди устало шли против солнца, наклоня головы, как
бы чувствуя себя виноватыми. Но часто, когда человек поднимал голову, Самгин видел на истомленном лице выражение тихой радости.
Козлов особенно отчетливо и даже предупреждающе грозно выговорил цифры, а затем, воинственно вскинув голову, выпрямился на стуле, как
бы сидя верхом на коне. Его лицо хорька осунулось, стало
еще острей, узоры на щеках слились в багровые пятна, а мочки ушей, вспухнув, округлились, точно ягоды вишни. Но тотчас же он, взглянув на иконы, перекрестился, обмяк и тихо сказал...
Слушая все более оживленную и уже горячую речь Прейса, Клим не возражал ему, понимая, что его, Самгина, органическое сопротивление идеям социализма требует каких-то очень сильных и веских мыслей, а он все
еще не находил их в себе, он только чувствовал, что жить ему было
бы значительно легче, удобнее, если б социалисты и противники их не существовали.
— Вы все
еще продолжаете чувствовать себя на первом курсе, горячитесь и забегаете вперед. Думать нужно не о революции, а о ряде реформ, которые сделали
бы людей более работоспособными и культурными.
Сделав этот вывод, Самгин вполне удовлетворился им, перестал ходить в суд и
еще раз подумал, что ему следовало
бы учиться в институте гражданских инженеров, как советовал Варавка.
Часа через полтора Самгин шагал по улице, следуя за одним из понятых, который покачивался впереди него, а сзади позванивал шпорами жандарм. Небо на востоке уже предрассветно зеленело, но город
еще спал, окутанный теплой, душноватой тьмою. Самгин немножко любовался своим спокойствием, хотя было обидно идти по пустым улицам за человеком, который, сунув руки в карманы пальто, шагал бесшумно, как
бы не касаясь земли ногами, точно он себя нес на руках, охватив ими бедра свои.
— Нам известно о вас многое, вероятно — все! — перебил жандарм, а Самгин, снова чувствуя, что сказал лишнее, мысленно одобрил жандарма за то, что он помешал ему. Теперь он видел, что лицо офицера так необыкновенно подвижно, как будто основой для мускулов его служили не кости, а хрящи: оно, потемнев
еще более, все сдвинулось к носу, заострилось и было
бы смешным, если б глаза не смотрели тяжело и строго. Он продолжал, возвысив голос...
Самгин выпил рюмку коньяка, подождал, пока прошло ощущение ожога во рту, и выпил
еще. Давно уже он не испытывал столь острого раздражения против людей, давно не чувствовал себя так одиноким. К этому чувству присоединялась тоскливая зависть, — как хорошо было
бы обладать грубой дерзостью Кутузова, говорить в лицо людей то, что думаешь о них. Сказать
бы им...
«Да, она умнеет», —
еще раз подумал Самгин и приласкал ее. Сознание своего превосходства над людями иногда возвышалось у Клима до желания быть великодушным с ними. В такие минуты он стал говорить с Никоновой ласково, даже пытался вызвать ее на откровенность; хотя это желание разбудила в нем Варвара, она стала относиться к новой знакомой очень приветливо, но как
бы испытующе. На вопрос Клима «почему?» — она ответила...
На руке своей Клим ощутил слезы. Глаза Варвары неестественно дрожали, казалось — они выпрыгнут из глазниц. Лучше
бы она закрыла их. Самгин вышел в темную столовую, взял с буфета
еще не совсем остывший самовар, поставил его у кровати Варвары и, не взглянув на нее, снова ушел в столовую, сел у двери.
— Он
еще есть, — поправил доктор, размешивая сахар в стакане. — Он — есть, да! Нас, докторов, не удивишь, но этот умирает… корректно, так сказать. Как будто собирается переехать на другую квартиру и — только. У него — должны
бы мозговые явления начаться, а он — ничего, рассуждает, как… как не надо.
— С нею долго умирают, — возразил Спивак, но тотчас, выгнув кадык, захрипел: — Я
бы еще мог… доконал этот город. Пыль и ветер. Пыль. И — всегда звонят колокола. Ужасно много… звонят! Колокола — если жизнь торжественна…
Ему уже хотелось сказать Варваре какое-то необыкновенное и решительное слово, которое
еще более и окончательно приблизило
бы ее к нему. Такого слова Самгин не находил. Может быть, оно было близко, но не светилось, засыпанное множеством других слов.
Самгин
еще раз подумал, что, конечно, лучше
бы жить без чудаков, без шероховатых и пестрых людей, после встречи с которыми в памяти остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки.
Затем, при помощи прочитанной
еще в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как
бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как
бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.
«Я — боюсь», — сознался он, хлопнув себя папкой по коленям, и швырнул ее на диван. Было очень обидно чувствовать себя трусом, и было
бы еще хуже, если б Варвара заметила это.
Этого он не мог представить, но подумал, что, наверное, многие рабочие не пошли
бы к памятнику царя, если б этот человек был с ними. Потом память воскресила и поставила рядом с Кутузовым молодого человека с голубыми глазами и виноватой улыбкой; патрона, который демонстративно смахивает платком табак со стола; чудовищно разжиревшего Варавку и
еще множество разных людей. Кутузов не терялся в их толпе, не потерялся он и в деревне, среди сурово настроенных мужиков, которые растащили хлеб из магазина.
Самгин хотел сказать «это — жестоко» и
еще много хотел
бы сказать, но Варвара допрашивала все жаднее и уже волнуясь почему-то. Кутузов, с наслаждением прихлебывая чай, говорил как-то излишне ласково...
— А
еще вреднее плотских удовольствий — забавы распутного ума, — громко говорил Диомидов, наклонясь вперед, точно готовясь броситься в густоту людей. — И вот студенты и разные недоучки, медные головы, честолюбцы и озорники, которым не жалко вас, напояют голодные души ваши, которым и горькое — сладко, скудоумными выдумками о каком-то социализме, внушают, что была
бы плоть сыта, а ее сытостью и душа насытится… Нет! Врут! — с большой силой и торжественно подняв руку, вскричал Диомидов.
— Когда я был юнкером, приходилось нередко дежурить во дворце; царь был
еще наследником. И тогда уже я заметил, что его внимание привлекают безличные люди, посредственности. Потом видел его на маневрах, на полковых праздниках. Я
бы сказал, что талантливые люди неприятны ему, даже — пугают его.
Тут его как
бы взяли в плен знакомые и незнакомые люди, засыпали деловитыми вопросами, подходили с венками депутации городской думы, служащих Варавки,
еще какие-то депутаты.
О Никоновой он уже думал холодно и хотя с горечью, но уже почти как о прислуге, которая, обладая хорошими качествами, должна
бы служить ему долго и честно, а, не оправдав уверенности в ней, запуталась в темном деле да
еще и его оскорбила подозрением, что он — тоже темный человек.
А она, как
бы вообразив, что отъезд за границу делает ее
еще значительнее, чем она всегда видела себя, держалась комически напыщенно.
Клим промолчал, разглядывая красное от холода лицо брата. Сегодня Дмитрий казался более коренастым и
еще более обыденным человеком. Говорил он вяло и как
бы не то, о чем думал. Глаза его смотрели рассеянно, и он, видимо, не знал, куда девать руки, совал их в карманы, закидывал за голову, поглаживал бока, наконец широко развел их, говоря с недоумением...
Потом он думал
еще о многом мелочном, — думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить так, как живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых он не сомневался. Подумал о Никоновой: вот с кем он хотел
бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
— Наши сведения — полнейшее ничтожество, шарлатан! Но — ведь это
еще хуже, если ничтожество, ху-же! Ничтожество — и водит за нос департамент полиции, градоначальника, десятки тысяч рабочих и — вас, и вас тоже! — горячо прошипел он, ткнув пальцем в сторону Самгина, и снова бросил руки на стол, как
бы чувствуя необходимость держаться за что-нибудь. — Невероятно! Не верю-с! Не могу допустить! — шептал он, и его подбрасывало на стуле.
— Слухи о подкупе японцев — выдумка монархистов, — строго ответил Брагин. — Кстати: мне точно известно, что, если б не эти забастовки и не стремление Витте на пост президента республики, — Куропаткин разбил
бы японцев наголову. Наголову, — внушительно повторил он и затем рассказал
еще целый ряд новостей, не менее интересных.
Раздалось несколько шлепков, похожих на удары палками по воде, и тотчас сотни голосов яростно и густо заревели; рев этот был
еще незнаком Самгину, стихийно силен, он как
бы исходил из открытых дверей церкви, со дворов, от стен домов, из-под земли.
— Крупных, культурных хозяйств мужик разрушает будто
бы не много, но все-таки мы понесем огромнейший убыток, — говорил Поярков, рассматривая сломанную папиросу. — Неизбежно это, разумеется, — прибавил он и достал из кармана
еще папиросу, тоже измятую.
— Вот с этого места я тебя не понимаю, так же как себя, — сказал Макаров тихо и задумчиво. — Тебя, пожалуй, я больше не понимаю. Ты — с ними, но — на них не похож, — продолжал Макаров, не глядя на него. — Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги, но — чьи? Вот что я хотел
бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит. Помнишь, когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина — народника?
Еще тогда понял я, что не могу быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки…
— Нищих стреляют, а? Средь белого дня? Что же это будет, господин? — строго спросил мужчина и
еще более строго добавил: — Вам надо
бы знать! Чему учились?
Это было глупо, смешно и унизительно. Этого он не мог ожидать, даже не мог
бы вообразить, что Дуняша или какая-то другая женщина заговорит с ним в таком тоне. Оглушенный, точно его ударили по голове чем-то мягким, но тяжелым, он попытался освободиться из ее крепких рук, но она, сопротивляясь, прижала его
еще сильней и горячо шептала в ухо ему...
Ярким лунным вечером он поднимался по крутой улице между двумя рядами одноэтажных домиков, разъединенных длинными заборами; тесные группы деревьев, отягченные снегом,
еще более разъединяли эти домики, как
бы спрятанные в холмах снега.
— Ну? Что? — спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: — Да сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты — право! Разглядываешь, усмехаешься… Смотри, как
бы над тобой не усмехнулись! Ты — хоть на сегодня спусти себя с цепочки. Завтра я уеду, когда
еще встретимся, да и — встретимся ли? В Москве у тебя жена, там я тебе лишняя.
— Я понимаю тебя. Жить вместе — уже нет смысла. И вообще я не могла
бы жить в провинции, я так крепко срослась с Москвой! А теперь, когда она пережила такую трагедию, — она
еще ближе мне.