Неточные совпадения
Из рассказов отца, матери, бабушки гостям Клим
узнал о
себе немало удивительного и важного: оказалось, что он, будучи еще совсем маленьким, заметно отличался от своих сверстников.
Но никто не мог переспорить отца, из его вкусных губ слова сыпались так быстро и обильно, что Клим уже
знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится, большой, как лошадь в цирке, вставшая на задние ноги, и пойдет к
себе, а отец крикнет вслед ему...
Она сказала это так сильно встряхнув головой, что очки ее подскочили выше бровей. Вскоре Клим
узнал и незаметно для
себя привык думать, что царь — это военный человек, очень злой и хитрый, недавно он «обманул весь народ».
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но было неловко и грустно
узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить
себя, он повторил...
Он считал товарищей глупее
себя, но в то же время видел, что оба они талантливее, интереснее его. Он
знал, что мудрый поп Тихон говорил о Макарове...
Клим слушал с напряженным интересом, ему было приятно видеть, что Макаров рисует
себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался о том, как разыграется его первый роман, и уже
знал, что героиня романа — Лидия.
— Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю, то есть она мне не нравится, а все-таки я
себя чувствую зависимым от нее. Ты
знаешь, девицы весьма благосклонны ко мне, но…
Клим чувствовал
себя невыразимо странно, на этот раз ему казалось, что он участвует в выдумке, которая несравненно интереснее всего, что он
знал, интереснее и страшней.
Не
зная, что делать с
собою, Клим иногда шел во флигель, к писателю. Там явились какие-то новые люди: носатая фельдшерица Изаксон; маленький старичок, с глазами, спрятанными за темные очки, то и дело потирал пухлые руки, восклицая...
— Нужно забыть о
себе. Этого хотят многие, я думаю. Не такие, конечно, как Яков Акимович. Он… я не
знаю, как это сказать… он бросил
себя в жертву идее сразу и навсегда…
— Не тому вас учат, что вы должны
знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать
себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Покачиваясь в кресле, Клим чувствовал
себя взболтанным и неспособным придумать ничего, что объяснило бы ему тревогу, вызванную приездом Лидии. Затем он вдруг понял, что боится, как бы Лидия не
узнала о его романе с Маргаритой от горничной Фени.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров
знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа
себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
— А я,
знаешь, по этому случаю, даже разрешил
себе пьеску разучить «Сувенир де Вильна» — очень милая! Три вечера зудел.
Но, когда он видел ее пред
собою не в памяти, а во плоти, в нем возникал почти враждебный интерес к ней; хотелось следить за каждым ее шагом,
знать, что она думает, о чем говорит с Алиной, с отцом, хотелось уличить ее в чем-то.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую
себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало
знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами
себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
— Уехала в монастырь с Алиной Телепневой, к тетке ее, игуменье. Ты
знаешь: она поняла, что у нее нет таланта для сцены. Это — хорошо. Но ей следует понять, что у нее вообще никаких талантов нет. Тогда она перестанет смотреть на
себя как на что-то исключительное и, может быть, выучится… уважать людей.
— Как все это странно…
Знаешь — в школе за мной ухаживали настойчивее и больше, чем за нею, а ведь я рядом с нею почти урод. И я очень обижалась — не за
себя, а за ее красоту. Один… странный человек, Диомидов, непросто — Демидов, а — Диомидов, говорит, что Алина красива отталкивающе. Да, так и сказал. Но… он человек необыкновенный, его хорошо слушать, а верить ему трудно.
«Да или нет?» — осведомился Клим у
себя. — Нет, не
знаю. Но уверен, что такие женщины должны быть.
— Мне кажется — спокойнее стал я. У меня,
знаешь ли, такое впечатление осталось, как будто я на лютого зверя охотился, не в
себя стрелял, а — в него. И еще: за угол взглянул.
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он
знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал
себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
— Любопытна слишком. Ей все надо
знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен от Ницше? Да черт их
знает, кто от кого зависит! Я — от дураков. Мне на днях губернатор сказал, что я компрометирую
себя, давая работу политическим поднадзорным. Я говорю ему: Превосходительство! Они относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных людей неопороченных?
— Внутри
себя — все не такое, как мы видим, это еще греки
знали. Народ оказался не таким, как его видело поколение семидесятых годов.
— А что же? Смеяться? Это, брат, вовсе не смешно, — резко говорил Макаров. — То есть — смешно, да… Пей! Вопрошатель. Черт
знает что… Мы, русские, кажется, можем только водку пить, и безумными словами все ломать, искажать, и жутко смеяться над
собою, и вообще…
— Я — поговорить…
узнать, — ответил студент, покашливая и все более приходя в
себя. — Пыли наглотался…
— И был момент, когда во мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды. Я — не
знаю. Потом — презрение к
себе. Не жалость. Нет, презрение. От этого я плакала, помнишь?
— Он —
знает! — сказал Иноков и тряхнул головой, сбросив с нее шляпу на колени
себе.
— Но все,
знаете, как-то таинственно выходило: Котошихину даже и шведы голову отрубили, Курбский — пропал в нетях, распылился в Литве, не оставив семени своего, а Екатерина — ей бы саму
себя критиковать полезно. Расскажу о ней нескромный анекдотец, скромного-то о ней ведь не расскажешь.
С необычной для
себя словоохотливостью, подчиняясь неясному желанию
узнать что-то важное, Самгин быстро рассказал о проповеднике с тремя пальцами, о Лютове, Дьяконе, Прейсе.
— С удовольствием, — сказал Клим. Он чувствовал
себя виноватым пред Иноковым, догадывался, что зачем-то нужен ему, в нем вспыхнуло любопытство и надежда
узнать: какие отношения спутали Инокова, Корвина и Спивак?
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим
узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший
себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
— Не назову
себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило
себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, — вы все это
знаете. Вы — что же?..
— Изорвал,
знаете; у меня все расползлось, людей не видно стало, только слова о людях, — глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу. — Это очень трудно — писать бунт; надобно чувствовать
себя каким-то… полководцем, что ли? Стратегом…
Самгин
знал, что повторяет Ницше и Макарова, но чувствовал
себя умным, когда говорил такие афоризмы.
—
Знаешь, я с первых дней знакомства с ним чувствовала, что ничего хорошего для меня в этом не будет. Как все неудачно у меня, Клим, — сказала она, вопросительно и с удивлением глядя на него. — Очень ушибло меня это. Спасибо Лиде, что вызвала меня к
себе, а то бы я…
— Какой сказочный город! Идешь, идешь и вдруг почувствуешь
себя, как во сне. И так легко заплутаться, Клим! Лев Тихомиров — москвич? Не
знаешь? Наверное, москвич!
— Повезла мужа на дачу и взяла с
собою Инокова, — она его почему-то считает талантливым, чего-то ждет от него и вообще, бог
знает что!
— Не верьте ему, — кричала Татьяна, отталкивая брата плечом, но тут Любаша увлекла Гогина к
себе, а Варвара попросила девушку помочь ей; Самгин был доволен, что его оставили в покое, люди такого типа всегда стесняли его, он не
знал, как держаться с ними.
Самгин шагал среди танцующих, мешая им, с упорством близорукого рассматривая ряженых, и сердился на
себя за то, что выбрал неудобный костюм, в котором путаются ноги. Среди ряженых он
узнал Гогина, одетого оперным Фаустом; клоун, которого он ведет под руку, вероятно, Татьяна. Длинный арлекин, зачем-то надевший рыжий парик и шляпу итальянского бандита, толкнул Самгина, схватил его за плечо и тихонько извинился...
Но Самгин уже
знал: думая так, он хочет скрыть от
себя, что его смущает Кутузов и что ему было бы очень неприятно, если б Кутузов
узнал его.
— А Любаша еще не пришла, — рассказывала она. — Там ведь после того, как вы
себя почувствовали плохо, ад кромешный был. Этот баритон — о, какой удивительный голос! — он оказался веселым человеком, и втроем с Гогиным, с Алиной они бог
знает что делали! Еще? — спросила она, когда Клим, выпив, протянул ей чашку, — но чашка соскользнула с блюдца и, упав на пол, раскололась на мелкие куски.
Самгин, слушая, заставлял
себя улыбаться, это было очень трудно, от улыбки деревенело лицо, и он
знал, что улыбка так же глупа, как неуместна. Он все-таки сказал...
Вся эта сцена заняла минуту, но Самгин уже
знал, что она останется в памяти его надолго. Он со стыдом чувствовал, что испугался человека в красной рубахе, смотрел в лицо его, глупо улыбаясь, и вообще вел
себя недостойно. Варвара, разумеется, заметила это. И, ведя ее под руку сквозь трудовую суету, слыша крики «Берегись!», ныряя под морды усталых лошадей, Самгин бормотал...
— Общество, построенное на таких культурно различных единицах, не может быть прочным. Десять миллионов негров Северной Америки, рано или поздно, дадут
себя знать.
И еще раз убеждался в том, как много люди выдумывают, как они, обманывая
себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже
знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.
— Ну, — раздвоились: крестьянская, скажем, партия, рабочая партия, так! А которая же из них возьмет на
себя защиту интересов нации, культуры, государственные интересы? У нас имперское великороссийское дело интеллигенцией не понято, и не заметно у нее желания понять это. Нет, нам необходима третья партия, которая дала бы стране единоглавие, так сказать. А то,
знаете, все орлы, но домашней птицы — нет.
— Это — верно, — сказал он ей. — Собственно, эти суматошные люди, не
зная, куда
себя девать, и создают так называемое общественное оживление в стенах интеллигентских квартир, в пределах Москвы, а за пределами ее тихо идет нормальная, трудовая жизнь простых людей…
— Серьезно, — продолжал Кумов, опираясь руками о спинку стула. — Мой товарищ, беглый кадет кавалерийской школы в Елизаветграде, тоже,
знаете… Его кто-то укусил в шею, шея распухла, и тогда он просто ужасно повел
себя со мною, а мы были друзьями. Вот это — мстить за
себя, например, за то, что бородавка на щеке, или за то, что — глуп, вообще — за
себя, за какой-нибудь свой недостаток; это очень распространено, уверяю вас!
— Подвинув отъехавший стул ближе ко столу, согнувшись так, что подбородок его почти лег на тарелку, он продолжал: — Я вам покаюсь: я вот,
знаете, утешаю
себя, — ничего, обойдется, мы — народ умный!
И,
знаете, иной раз, как шилом уколет, как подумаешь, что по-настоящему о народе заботятся, не щадя
себя, только политические преступники… то есть не преступники, конечно, а… роман «Овод» или «Спартак» изволили читать?