Неточные совпадения
«
Бог — знает,
человек только догадывается».
— Я — не старуха, и Павля — тоже молодая еще, — спокойно возразила Лида. — Мы с Павлей очень любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она говорит, что
бог играет в
люди, как Борис в свои солдатики.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что
бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— Он, как Толстой, ищет веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него все — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль в ее сущности. Они оба мыслят о
человеке, о
боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски вечной, все решающей истины…
— А затем он сам себя, своею волею ограничит. Он — трус,
человек, он — жадный. Он — умный, потому что трус, именно поэтому. Позвольте ему испугаться самого себя. Разрешите это, и вы получите превосходнейших, кротких
людей, дельных
людей, которые немедленно сократят, свяжут сами себя и друг друга и предадут… и предадутся
богу благоденственного и мирного жития…
—
Бог мой, это, кажется, не очень приятная дама! — усталым голосом сказала она. — Еврейка? Нет? Как странно, такая практичная. Торгуется, как на базаре. Впрочем, она не похожа на еврейку. Тебе не показалось, что она сообщила о Дмитрии с оттенком удовольствия? Некоторым
людям очень нравится сообщать дурные вести.
«Нужно иметь какие-то особенные головы и сердца, чтоб признавать необходимость приношения
человека в жертву неведомому
богу будущего», — думал он, чутко вслушиваясь в спокойную речь, неторопливые слова Туробоева...
«
Человек — это система фраз, не более того. Конурки
бога, — я глупо сказал. Глупо. Но еще глупее московский
бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что все эти пошлости необходимы
людям лишь для того, чтоб каждый мог отличить себя от других. В сущности — это мошенничество».
— Это — правда,
бога я очень люблю, — сказал дьякон просто и уверенно. — Только у меня требования к нему строгие: не
человек, жалеть его не за что.
— Мне вот кажется, что счастливые
люди — это не молодые, а — пьяные, — продолжала она шептать. — Вы все не понимали Диомидова, думая, что он безумен, а он сказал удивительно: «Может быть,
бог выдуман, но церкви — есть, а надо, чтобы были только
бог и
человек, каменных церквей не надо. Существующее — стесняет», — сказал он.
— Он много верного знает, Томилин. Например — о гуманизме. У
людей нет никакого основания быть добрыми, никакого, кроме страха. А жена его — бессмысленно добра… как пьяная. Хоть он уже научил ее не верить в
бога. В сорок-то шесть лет.
— Тут уж есть эдакое… неприличное, вроде как о предках и родителях бесстыдный разговор в пьяном виде с чужими, да-с! А господин Томилин и совсем ужасает меня. Совершенно как дикий черемис, — говорит что-то, а понять невозможно. И на плечах у него как будто не голова, а гнилая и горькая луковица. Робинзон — это, конечно, паяц, —
бог с ним! А вот бродил тут молодой
человек, Иноков, даже у меня был раза два… невозможно вообразить, на какое дело он способен!
«Кончу университет и должен буду служить интересам этих быков. Женюсь на дочери одного из них, нарожу гимназистов, гимназисток, а они, через пятнадцать лет, не будут понимать меня. Потом — растолстею и, может быть, тоже буду высмеивать любознательных
людей. Старость. Болезни. И — умру, чувствуя себя Исааком, принесенным в жертву — какому
богу?»
«В
боге не должно быть ничего общего с
человеком, — размышлял Самгин. — Китайцы это понимают, их
боги — чудовищны, страшны…»
Светские — тоже, ибо и они — извините слово — провоняли церковностью, церковность же есть стеснение духа человеческого ради некоего
бога, надуманного во вред
людям, а не на радость им.
— А Любаша еще не пришла, — рассказывала она. — Там ведь после того, как вы себя почувствовали плохо, ад кромешный был. Этот баритон — о, какой удивительный голос! — он оказался веселым
человеком, и втроем с Гогиным, с Алиной они
бог знает что делали! Еще? — спросила она, когда Клим, выпив, протянул ей чашку, — но чашка соскользнула с блюдца и, упав на пол, раскололась на мелкие куски.
Потом он должен был стоять более часа на кладбище, у могилы, вырытой в рыжей земле; один бок могилы узорно осыпался и напоминал беззубую челюсть нищей старухи. Адвокат Правдин сказал речь, смело доказывая закономерность явлений природы; поп говорил о царе Давиде, гуслях его и о кроткой мудрости
бога. Ветер неутомимо летал, посвистывая среди крестов и деревьев; над головами
людей бесстрашно и молниеносно мелькали стрижи; за церковью, под горою, сердито фыркала пароотводная труба водокачки.
Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «О прокаженных», «грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий
человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и
бог знает как».
— Это есть — заблуждение: пред
человеком только один путь — от самого себя — к
богу, а все другое для него не путь, а путаница.
А рабочие шли все так же густо, нестройно и не спеша; было много сутулых, многие держали руки в карманах и за спиною. Это вызвало в памяти Самгина снимок с чьей-то картины, напечатанный в «Ниве»: чудовищная фигура Молоха, и к ней, сквозь толпу карфагенян, идет, согнувшись, вереница
людей, нанизанных на цепь, обреченных в жертву страшному
богу.
— Конечно, смешно, — согласился постоялец, — но, ей-богу, под смешным словом мысли у меня серьезные. Как я прошел и прохожу широкий слой жизни, так я вполне вижу, что
людей, не умеющих управлять жизнью, никому не жаль и все понимают, что хотя он и министр, но — бесполезность! И только любопытство, все равно как будто убит неизвестный, взглянут на труп, поболтают малость о причине уничтожения и отправляются кому куда нужно: на службу, в трактиры, а кто — по чужим квартирам, по воровским делам.
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. — Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще — черти не нашего
бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! — шептал он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы,
люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они — скажут, увидишь!
«Царь карликовых
людей, — повторил Самгин с едкой досадой. — Прячутся в
бога… Смещение интеллигенции…»
Вечером собралось
человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с
богом; пришел учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый
человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад.
— Все — программы, спор о программах, а надобно искать пути к последней свободе. Надо спасать себя от разрушающих влияний бытия, погружаться в глубину космического разума, устроителя вселенной.
Бог или дьявол — этот разум, я — не решаю; но я чувствую, что он — не число, не вес и мера, нет, нет! Я знаю, что только в макрокосме
человек обретет действительную ценность своего «я», а не в микрокосме, не среди вещей, явлений, условий, которые он сам создал и создает…
«Сомова должна была выстрелить в рябого, — соображал он. — Страшно этот, мохнатый, позвал
бога, не докричавшись до
людей. А рябой мог убить меня».
— Замечательный анекдот! Р-революция, знаете, а? Жулик продаст револьвер, а то — ухлопает кого-нибудь… из любопытства может хлопнуть. Ей-богу! Интересно пальнуть по
человеку…
— Как много и безжалостно говорят все образованные, — говорила Дуняша. —
Бога — нет, царя — не надо,
люди — враги друг другу, все — не так! Но — что же есть, и что — так?
— Печально, когда
человек сосредоточивается на плотском своем существе и на разуме, отметая или угнетая дух свой, начало вселенское. Аристотель в «Политике» сказал, что
человек вне общества — или
бог или зверь. Богоподобных
людей — не встречала, а зверье среди них — мелкие грызуны или же барсуки, которые защищают вонью жизнь свою и нору.
Тогда — закричала я истошным голосом, на всех
людей, на господа
бога и ангелов хранителей, — кричу, а меня кусают, внутренности жгут — щекотят, слезы мои пьют… слезы пьют.
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем
людям, ни
богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом — застудился зимою…
«И лжемыслие, яко бы возлюбив
человека господь
бог возлюбил также и рождение и плоть его, господь наш есть дух и не вмещает любви к плоти, а отметает плоть. Какие можем привести доказательства сего? Первое: плоть наша грязна и пакостна, подвержена болезням, смерти и тлению…»
— Устала я и говорю, может быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя — не первого такого вижу я, много таких
людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я — баба, — помнишь, я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без
бога.
— Этот парижский пижон, Турчанинов, правильно сказал: «Для
человека необходима отвлекающая точка».
Бог, что ли, музыка, игра в карты…
— Мы —
бога во Христе отрицаемся,
человека же — признаем! И был он, Христос, духовен
человек, однако — соблазнил его Сатана, и нарек он себя сыном
бога и царем правды. А для нас — несть
бога, кроме духа! Мы — не мудрые, мы — простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого
люди безумным признают, кто отметает все веры, кроме веры в духа. Только дух — сам от себя, а все иные
боги — от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, — разум церкви и власти.
— Я — оптимист. Я верю, что все
люди более или менее, но всегда удачные творения величайшего артиста, которого именуем —
бог!
—
Люди там все титулованные, с орденами или с бумажниками толщиной в библию. Все — веруют в
бога и желают продать друг другу что-нибудь чужое.
— Такой противный, мягкий, гладкий кот, надменный, бессердечный, — отомстила она гинекологу, но, должно быть, находя, что этого еще мало ему, прибавила: — Толстовец, моралист, ригорист. Моралью Толстого пользуются какие-то особенные
люди… Верующие в злого и холодного
бога. И мелкие жулики, вроде Ногайцева. Ты, пожалуйста, не верь Ногайцеву — он бессовестный, жадный и вообще — негодяй.
Договаривался, в задоре, до того, что однажды сказал: «
Бог есть враг
человеку, если понимать его церковно».
— Нет, бывало и весело. Художник был славный человечек, теперь он уже — в знаменитых. А писатель — дрянцо, самолюбивый, завистливый. Он тоже — известность. Пишет сладенькие рассказики про скучных
людей, про
людей, которые веруют в
бога. Притворяется, что и сам тоже верует.
— Господа! — возгласил он с восторгом, искусно соединенным с печалью. — Чего можем требовать мы,
люди, от жизни, если даже
боги наши глубоко несчастны? Если даже религии в их большинстве — есть религии страдающих
богов — Диониса, Будды, Христа?
— Был там Гурко, настроен мрачно и озлобленно, предвещал катастрофу, говорил, точно кандидат в Наполеоны. После истории с Лидвалем и кражей овса ему, Гурко, конечно, жить не весело. Идиот этот, октябрист Стратонов, вторил ему, требовал: дайте нам сильного
человека! Ногайцев вдруг заявил себя монархистом. Это называется: уверовал в
бога перед праздником. Сволочь.
— Целую речь сказал: аристократия, говорит,
богом создана, он отбирал благочестивейших
людей и украшал их мудростью своей.
—
Люди Иисуса Христа, царя и
бога нашего, миродавца, миролюбца, приявшего смерть за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна, и воскресшего…
— Немцы считаются самым ученым народом в мире. Изобретательные — ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам войну. За что? Никто этого не знает. Мы, русские, воюем только для защиты
людей. У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь был врагом
бога, и народ понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами — татарами, турками…
— Не угодные мы
богу люди, — тяжко вздохнул Денисов. — Ты — на гору, а черт — за ногу. Понять невозможно, к чему эта война затеяна?
Но он — честный, искренно верующий в
бога, возлюбивший
людей.
— Предательство этой расы, лишенной отечества
богом, уже установлено, — резко кричал, взвизгивая на высоких нотах,
человек с лысой головой в форме куриного яйца, с красным лицом, реденькой серой бородкой.
— Ага? — рявкнул он и громогласно захохотал, указывая пальцем на Осипа. — Понял? Всяк
человек сам себе хозяин, а над ним — царь да
бог. То-то!
— Это, знаете, какая-то рыбья философия, ей-богу! — закричал
человек из угла, — он встал, взмахнув рукой, приглаживая пальцами встрепанные рыжеватые волосы. — Это, знаете, даже смешно слушать…