Неточные совпадения
Первые годы жизни Клима совпали с годами отчаянной борьбы за свободу и культуру тех немногих
людей, которые мужественно и беззащитно поставили себя «между молотом и наковальней», между правительством бездарного потомка талантливой немецкой принцессы и безграмотным
народом, отупевшим в рабстве крепостного права.
Заслуженно ненавидя власть царя, честные
люди заочно, с великой искренностью полюбили «
народ» и пошли воскрешать, спасать его.
Она сказала это так сильно встряхнув головой, что очки ее подскочили выше бровей. Вскоре Клим узнал и незаметно для себя привык думать, что царь — это военный
человек, очень злой и хитрый, недавно он «обманул весь
народ».
Настоящий
народ Клим воображал неисчислимой толпой
людей огромного роста, несчастных и страшных, как чудовищный нищий Вавилов.
Было очень трудно понять, что такое
народ. Однажды летом Клим, Дмитрий и дед ездили в село на ярмарку. Клима очень удивила огромная толпа празднично одетых баб и мужиков, удивило обилие полупьяных, очень веселых и добродушных
людей. Стихами, которые отец заставил его выучить и заставлял читать при гостях, Клим спросил дедушку...
Он говорит о книгах, пароходах, лесах и пожарах, о глупом губернаторе и душе
народа, о революционерах, которые горько ошиблись, об удивительном
человеке Глебе Успенском, который «все видит насквозь».
Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить
людей. Он восторженно рассказывал о красоте лесов и полей, о патриархальности деревенской жизни, о выносливости баб и уме мужиков, о душе
народа, простой и мудрой, и о том, как эту душу отравляет город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он не без гордости заявлял...
Он спокойнее всех спорил с переодетым в мужика
человеком и с другим, лысым, краснолицым, который утверждал, что настоящее, спасительное для
народа дело — сыроварение и пчеловодство.
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о
народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все
люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
—
Народ — враг
человека! Об этом говорят вам биографии почти всех великих
людей.
— У Чехова — тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к
человеку, к
народу. Лесков вот в
человека верил, а в
народ — тоже не очень. Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.
— Почему? О
людях, которым тесно жить и которые пытаются ускорить события. Кортес и Колумб тоже ведь выразители воли
народа, профессор Менделеев не менее революционер, чем Карл Маркс. Любопытство и есть храбрость. А когда любопытство превращается в страсть, оно уже — любовь.
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный
человек у него «Идиот».
Народа он не знал, о нем не думал.
— Так он, бывало, вечерами, по праздникам, беседы вел с окрестными людями. Крепкого ума
человек! Он прямо говорил: где корень и происхождение? Это, говорит,
народ, и для него, говорит, все средства…
— Я верю, что он искренно любит Москву,
народ и
людей, о которых говорит. Впрочем,
людей, которых он не любит, — нет на земле. Такого
человека я еще не встречала. Он — несносен, он обладает исключительным уменьем говорить пошлости с восторгом, но все-таки… Можно завидовать
человеку, который так… празднует жизнь.
— Комическое — тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического у нас нельзя — неправда будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу
людей, а ни одних похорон без комического случая — не помню. Вернее будет сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге о смешное спотыкаемся, такой
народ!
В день, когда царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла.
Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники, в большинстве, — благообразные, бородатые
люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо друг с другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на
людей сзади себя подозрительно и строго.
Ел
человек мало, пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, — говорил, что на улицах много
народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
— Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна понять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция, вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения. У нас нет друзей, мы — чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для
народа мы — чудаки, чужие
люди.
— Замечательный акустический феномен, — сообщил Климу какой-то очень любезный и женоподобный
человек с красивыми глазами. Самгин не верил, что пушка может отзываться на «музыку небесных сфер», но, настроенный благодушно, соблазнился и пошел слушать пушку. Ничего не услыхав в ее холодной дыре, он почувствовал себя очень глупо и решил не подчиняться голосу
народа, восхвалявшему Орину Федосову, сказительницу древних былин Северного края.
Он чувствовал, что ему необходимо видеть
человека, возглавляющего огромную, богатую Русь, страну, населенную каким-то скользким
народом, о котором трудно сказать что-нибудь определенное, трудно потому, что в этот
народ слишком обильно вкраплены какие-то озорниковатые
люди.
Невозможно было помириться с тем, что царь похож на Диомидова, недопустима была виноватая улыбка на лице владыки стомиллионного
народа. И непонятно было, чем мог этот молодой, красивенький и мягкий
человек вызвать столь потрясающий рев?
— Сообразите же, насколько трудно при таких условиях создавать общественное мнение и руководить им. А тут еще являются
люди, которые уверенно говорят: «Чем хуже — тем лучше». И, наконец, — марксисты, эти квазиреволюционеры без любви к
народу.
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в
человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим остаться в стороне. Среди вашего брата не чувствуется
человек, который сходил бы с ума от любви к
народу, от страха за его судьбу, как сходит с ума Глеб Успенский.
— Не назову себя революционеркой, но я
человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением
народу, — вы все это знаете. Вы — что же?..
— Уж не знаю, марксистка ли я, но я
человек, который не может говорить того, чего он не чувствует, и о любви к
народу я не говорю.
Ему нравилось, что эти
люди построили жилища свои кто где мог или хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого
народа в своем праве жить так, как он живет.
В общем это — Россия, и как-то странно допустить, что такой России необходимы жандармские полковники, Любаша, Долганов, Маракуев,
люди, которых, кажется, не так волнует жизнь
народа, как шум, поднятый марксистами, отрицающими самое понятие —
народ.
Самгин решил, что это так и есть: именно вот такие
люди, с незаметными лицами, скромненькие, и должны работать в издательстве для
народа.
— Тогда я не знал еще, что Катин — пустой
человек. И что он любит не
народ, а — писать о нем любит. Вообще — писатели наши…
— Нет, — говорил он без печали, без досады. — Здесь трудно
человеку место найти. Никуда не проникнешь.
Народ здесь, как пчела, — взятки любит, хоть гривенник, а — дай! Весьма жадный
народ.
Мне один
человек, почти профессор, жаловался — доказывал, что Дмитрий Донской и прочие зря татарское иго низвергли, большую пользу будто бы татары приносили нам, как
народ тихий, чистоплотный и не жадный.
— Нет, иногда захожу, — неохотно ответил Стратонов. — Но, знаете, скучновато. И — между нами — «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», это так! Но дальше я не согласен. Или вы стоите на пути грешных, в целях преградить им путь, или — вы идете в ногу с ними. Вот-с. Прейс — умница, — продолжал он, наморщив нос, — умница и очень знающий
человек, но стадо, пасомое им, — это все разговорщики, пустой
народ.
— Позвольте! Это уж напрасно, — сказал тоном обиженного
человека кто-то за спиною Самгина. — Тут происходит событие, которое надо понимать как единение
народа с царем…
— Самодержавие — бессильно управлять
народом. Нужно, чтоб власть взяли сильные
люди, крепкие руки и очистили Россию от едкой человеческой пыли, которая мешает жить, дышать.
Затем, при помощи прочитанной еще в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений русского
народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а
люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.
— Конечно, если это войдет в привычку — стрелять, ну, это — плохо, — говорил он, выкатив глаза. — Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые
люди пылкого характера выламывают зубья из гребня — чем же мы причешемся? А нам, Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы —
народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан
человек…
— Совершенно невозможный для общежития
народ, вроде как блаженный и безумный. Каждая нация имеет своих воров, и ничего против них не скажешь, ходят
люди в своей профессии нормально, как в резиновых калошах. И — никаких предрассудков, все понятно. А у нас самый ничтожный человечишка, простой карманник, обязательно с фокусом, с фантазией. Позвольте рассказать… По одному поручению…
— Исус Навин нужен. Это — не я говорю, это вздох
народа. Сам слышал:
человека нет у нас,
человека бы нам! Да.
— Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, — сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое белье на крепком теле циркового борца. — Разумеется,
людям придется вести борьбу на два фронта, — внушительно говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. — Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят
народ снова до пугачевщины, как было на юге, и против анархии отчаявшихся.
«Мысли, как черные мухи», — вспомнил Самгин строчку стихов и подумал, что
люди типа Кутузова и вообще — революционеры понятнее так называемых простых
людей; от Поярковых, Усовых и прочих знаешь, чего можно ждать, а вот этот, в чесунче, может быть, член «Союза русского
народа», а может быть, тоже революционер.
— Прекрасно настроены…
люди. Вообще — прекрасное начинание! О единении рабочего
народа с царем мечтали…
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, — говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих»
людей направо, рассказами об организации «Союза русского
народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь, говорила...
— Что же это… какой же это
человек? — шепотом спросил жандарм, ложась грудью на стол и сцепив пальцы рук. — Действительно — с крестами, с портретами государя вел
народ, да? Личность? Сила?
За ним так же торопливо и озабоченно шли другие видные члены «Союза русского
народа»: бывший парикмахер, теперь фабрикант «искусственных минеральных вод» Бабаев; мясник Коробов; ассенизатор Лялечкин; банщик Домогайлов; хозяин скорняжной мастерской Затиркин, непобедимый игрок в шашки,
человек плоскогрудый, плосколицый, с равнодушными глазами.
— Должен! Ты — революционер, живешь для будущего, защитник
народа и прочее… Это — не отговорка. Ерунда! Ты вот в настоящем помоги
человеку. Сейчас!
Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и
народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет,
люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты — размашистей; создавалось впечатление, что
люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
«Извозчики — самый спокойный
народ», — вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу
человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух женщин и сочно рассказывал...
Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей — нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей — нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, — благодушные
люди, которым литература привила с детства «любовь к
народу». Вот кто они, не больше.
Было уже довольно много
людей, у которых вчерашняя «любовь к
народу» заметно сменялась страхом пред
народом, но Редозубов отличался от этих
людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств.